Судорожно вздохнул; притронулся к двери. Увы! не помогут, не поддержат предки; но и чаши сей не миновать; лишь одна мысль обожгла, когда уже, затаив дыхание, переступал порог: крест! можно ль подобное творить, креста не сняв?
И с порога же, едва ли не криком, ошеломляя то ли себя самого, то ли вскинувшегося на узкой постели узника:
— Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа благословляю тя, воин и страдалец российский, прощаю и разрешаю прегрешенья твои вольные и невольные!
Намеренно так сделал; чтобы самому не надломиться, должно было тотчас, войдя, оглушить Волконского надеждою. Так и сталось. С постели донеслось всхлипом:
— Отче!
И вот уж — как был, в дезабилье, на коленях генерал. Сухие губы касаются пастырской руки; а вот и капля горячая соскользнула с ресницы. Какие глаза! — покрасневшие, иссушенные мукой нестерпимой, и все же тлеет в них отчаянное: что, конец терзанью? настало ли торжество истины?!
Сия жалкая надежда и укрепила дрожащую душу священника; сверху вниз глядя, осознал: и этот страдалец лишь частица ничтожная мира сего, мир же
— смертей, а Бог беспределен! и все сущее не без воли Его…
Слегка, едва уловимо, погладил русую с проседью голову генерала; вымолвил укоризненно:
— Будет, Сергей Григорьич; встаньте же…
Пока одевался Волконский, уселся в кресло, подобрав рясу. Деликатно отвел глаза к киоту. Поправил складки подола. И снова — на образа, будто ища ответа: где то слово, что станет ключом к беседе? паки и паки такой ключик необходим, ибо не только чужая душа на замке, но и своя — потемки.
И, словно подсказкой, слово приходит:
— Письмо ваше Верховным Правителем читано. Сразу же скажу, что в искренности вашей и невинности Сергей Иваныч никаких сомнений не имеет…
Боже, как горячечно полыхнул взгляд!
— …и, больше того, передать просил, что как был вам другом и доброжелателем, таковым и впредь неизменно остается.
Не в силах видеть исступленной радости на усталом лице узника, отец Даниил прикрывает глаза; словно и не бывалый воин перед ним, но юнкер, собою не владеющий; впрочем, что ж! — ведь не жизнь даже воскрешают Волконскому негромкие слова, но большее: честь и доброе имя…
— Сергей Григорьич! — мягко, словно в исповедальне. — Помимо сообщенья сего, есть у меня к вам разговор весьма деликатного свойства. Позволите ли?
— Отчего ж?.. извольте, отец Даниил!
Вот и интерес в миг тому неживых очах; ах, надежда! — как же велика сила пламени твоего…
— Не сомневаюсь: ждете от меня, Сергей Григорьич, изъяснения причины бедствий ваших. Во благовремении не скрою; но вначале скажите: доводилось ли вам слыхивать хоть нечто о «младороссах»?
— Увы, отче…
— Не удивляюсь! Армия ваша, будучи на фронтах передовых, не могла, слава Господу, быть затронута сей заразою; зараза же опасна и жестока, тем паче что истекает не из побуждений гнусных, но из превратно понятого разумения о пользе Отечества… Сухинова помните ли?
— Всенепременно.
— Идея Ивана Иваныча об обращении к черни, пользу принеся, как ведомо вам, генерал, худшей бедой обернулась; ныне же некие юные обер-офицеры вознамерились ея вновь оживить и власть всю мужицкому сословию передать, как некогда вечу либо кругу казацкому; такоже и армию регулярную ратью всемужицкой заменить…
Единым духом высказал тираду и — замолк многозначительно, глядя, как супит негустые брови Волконский. |