Изменить размер шрифта - +
 – До родника бы только доползти, потом до речки…»

А чего ей было грустить? Все, что весь год вызывало у нее раздражение и недовольство собою – глубокомысленная пустота вперемежку с деловитой мастеровитостью, которая сплошь ее окружала, – осталось за чертой лета. И каждый долгий ленивый день целого месяца, прожитого в Махре, был исполнен свободой – именно той, которую она любила: свободой рисовать, что рисуется, не понимать, что не понимается, и, в конечном итоге, никому в своем непонимании не отчитываться. Она получала такое удовольствие – просто физическое удовольствие, аж в носу щипало – от своего непонимания, которое с полной бесцельностью переносила на кусок оргалита, что жизнь впервые за целый год казалась ей прекрасной.

Крыльцо снова закачалось и задрожало: проснулась Дашка, ее комната выходила на одно крыльцо с Полининой. В заброшенности махринских домиков одним из главных плюсов было то, что каждому из приехавших художников досталось по отдельной комнате. Правда, с текущими потолками, с незакрывающимися окнами и напрочь прогнившими полами, но обращать внимание на такие мелочи было бы просто смешно. Как и на то, что стены между комнатами даже не картонные, а словно бы бумажные, и интимная жизнь поэтому сразу же становится достоянием общественности. Стесняться интимной жизни у них вообще было не принято, даже наоборот, принято было обсуждать ее прилюдно и подробно, и стыдно было бы признаться в том, что тебя от этого слегка передергивает.

– Бли-ин!.. – простонала Дашка, чуть не на четвереньках выползая на крыльцо. – Какой же Лешик все-таки гад! Говорила ему, не бери ты это говно паленое, какая там, на фиг, может быть рябина? Она ж дешевле, чем бутылка пустая, настойка эта гребаная!

Все сорок две Дашкины русые афрокосички со вплетенными в них разноцветными тряпочками торчали в разные стороны, и вид у нее от этого был такой, что Полина засмеялась. Может быть, именно из-за этих косичек Дашку называли Глюком. А может, и не из-за косичек, а просто так, без видимой причины.

– Ну чего ты ржешь? – обиделась Глюк. – У самой, что ли, головка не бо-бо?

– Бо-бо, – кивнула Полина. – Просто ты на пьяного ежика похожа.

– Конечно, тебе хоть сколько пей, – проныла Глюк. – Тебе зачем голова? Цветуечки рисовать – вообще головы не надо.

Дашка относилась к натуралистической живописи с насмешкой, в этом они с Полиной были вполне солидарны, и именно поэтому она особенно издевалась над Полининым неожиданным летним увлечением: рисованием маслом на оргалите «лужайки под микроскопом» – так Дашка это называла.

Полина и сама не совсем хорошо понимала, почему ее вдруг потянуло изображать бесконечный луг с блеклыми цветами, названий которых она не знала. Ей нравилось то, что цветы здесь, на махринском лугу, вот именно блеклые, едва отличающиеся друг от друга, и что в них нет ничего такого живенько-веселенького, что у нормального человека связывается со словом «цветочки». И трава здесь была не ярко-зеленая, а какого-то очень приглушенного и потому прекрасного цвета.

Иногда Полина брала круглый кусок оргалита, и тогда пейзаж производил марсианское впечатление – цветы и травы расходились концентрическими кругами, при взгляде на которые начинала кружиться голова. Иногда оргалит выбирался узкий и длинный, метра на два, и пейзаж напоминал какую-то странную реку. Но в любом случае было в нем что-то завораживающее – легко узнаваемое и вместе с тем такое, чего не бывает в обычной жизни.

Но Глюка это все равно раздражало так, как будто Полина предавала какое-то их общее дело.

– Натура натурата! – фыркала она. – Осталось только продукты начать изображать. Знаешь, картинки такие увесистые, в золоте, которые «новые русские» для своих гостиных приобретают? То есть не для гостиных, а для за-алов… – насмешливо тянула Глюк.

Быстрый переход