Однако она предпочла бы, чтобы он называл ее иначе. Родство между ними было очень отдаленное: неизвестно где находившийся муж баронессы чем-то приходился давно умершему отцу молодого человека.
— Ну, вот… Позвольте поцеловать… Ваше платье верх совершенства.
— Очень рада, что вы одобряете.
Ей нравились почти все молодые люди. Но этот нравился ей особенно. «И некрасивый ведь, совсем некрасивый, а молодец… Очень развитой», — выдала ему русский диплом баронесса. Мишель в самом деле много читал, но не «запоем», как русские студенты, а всегда одинаково, в определенные часы, за письменным столом, на котором в совершенном порядке были расставлены чернильница, стойка с перьями, пресс-папье, пепельница. Больше на его столе ничего не было. Неуютный вид имела и вся комната, с мячом для бокса, с гирями в углу, с двумя перекрещенными рапирами на стене. Он усердно занимался гимнастикой. Это тоже нравилось баронессе, хоть она называла его сумасшедшим. Нравилось ей и то, что он хорошо и неохотно играл в шахматы, в бридж, в покер, что он с недоброй усмешкой слушал речи старших, а в разговор вмешивался редко; но когда вмешивался, то отстаивал свой взгляд твердо, самоуверенно и злобно.
— А вы когда будете готовы? Сейчас подадут чай.
— Oui, grand’maman, — сказал Мишель с той же улыбкой. Эта раз навсегда принятая улыбка относилась и к ее смешному французскому языку, и к ее салону, и ко всему тому, что могла делать, думать и говорить баронесса Стериан. Впрочем, он почти ко всем знакомым, особенно к старшим, относился с беспредметной воинственной насмешливостью молодого человека, которого никак не проведешь.
— Кто у вас сегодня? — спросил Мишель, садясь перед зеркалом, стоявшим на низком комоде. Он неторопливо снял мягкий воротничок, бросил его в нижний ящик комода, достал из верхнего ящика твердый воротник и надел, ловко защелкнув запонку, — отчетливое тугое движенье пуговки доставило ему удовольствие. Ящик вдвинулся в комод ровно, не сбиваясь на бок у стенок, точно был смазан маслом. Баронесса однако успела заглянуть, — там тоже все было разложено в необыкновенном порядке. «Вот, с нашими, с Витей, например, его сравнить! Нет, никто как парижане… Жаль, что он не француз!.. И жаль все-таки, что некрасивый…»
— Во-первых, не «у вас», а «у нас».
— Я тут ни при чем. А во-вторых?
— А во-вторых, очень почтенные люди. Депутат Доминик Серизье…
— Вот кого я с удовольствием повесил бы!
— Перестаньте говорить глупости, тореадор… Затем мистер Блэквуд, тот самый, миллиардер… Его не повесили бы?
— У вас все американцы миллиардеры. У Блэквуда миллионов двадцать пять — тридцать. Разумеется, долларов.
— Говорят, гораздо больше. Но и это тоже недурно.
— Очень недурно. А идея его глупая.
— Какая идея?
— Производственный банк… Кто еще?
— Остальные русские. Нещеретов, затем один журналист… Ради Бога, простите, но он еврей.
— Муся будет?
— Она для вас не Муся, а госпожа Клервилль… Обещала приехать из театра с вашей сестрой. Какой у вас замечательный галстух!
— Восемь франков.
— Это много, восемь франков? — спросила баронесса, мысленно переводя на русские деньги. «Как считать? В Одессе платили по рублю за франк. Восемь рублей галстух… Однако!..» Она знала, что у Мишеля мало денег; у него было всего три костюма и ни одного нового; недавно он сам за столом говорил об этом в том шутливо-раздраженном тоне, в каком почти всегда говорил с матерью. |