|
Тронулся в обратный путь он уже в темноте, но, не сделав и двух километров, вернулся. Подъехав к бараку, плеснул с двух сторон бензином и чиркнул спичкой. Огонь, по мусульманским поверьям, очищает от злых духов воздух, и на кладбищах-мазарах иногда жгут костры; но, кроме того, он хотел уничтожить хоть то, что ему под силу. И долго в степи, пока он выбирался на дорогу, полыхал костер.
Между этими главными событиями его первого года университетской жизни — собранием и пожаром в акмолинской степи, прошло всего два месяца, и то, и другое всколыхнуло, обожгло душу Амирхана. Глядя на охваченный пламенем барак в ночной степи, он еще не осознавал, что навсегда избавился от комплекса ущербности; но чуть позже он поймет, что сжег его на том вытоптанном плацу, и уже больше никогда не будет испытывать страха перед анкетами и графой "родители". Он заметит, что его откровенность в этом плане еще долгие годы станет смущать и настораживать многих, но это уже его не собьет с позиции и, наоборот, словно рентгеном просветит человека, вздрогнувшего от такой записи в анкете или в биографии.
Здесь, в казахстанских степях, где Амирхан с товарищами строил овечьи кошары для совхоза "Жаножол" — "Новый путь", два этих события, казалось бы, разных, не имеющих друг к другу никакого отношения, дали толчок к размышлениям о времени, о судьбе своих родителей, о себе, о своем месте в этом непростом во все времена человеческом мире. Вспоминая суд над Гиреем, своим однофамильцем, — а про себя он иначе то собрание и не называл, и в комитете комсомола в разговорах мелькало слово "суд", и в деканате оно проскальзывало не раз, — он думал теперь: а что, если и в отношении его родителей все было предопределено заранее, приговор вынесли без суда и следствия, без права на защиту. И кто же были те судьи? Убеленные сединами и умудренные жизнью люди, отягощенные званиями и академическим образованием, для которых закон свят? Люди, которым были понятны заботы и тревоги интеллигенции, собиравшейся в доме его родителей? А что, если судьба отца и матери решалась, вчерашним уполномоченным по приемке кожсырья или по сверхплановому севу, за успехи и рвение переброшенным на службу Фемиде?
Отчего же такого не могло быть, тем более в годы, когда действительно не хватало образованных людей, — вполне могло. Ведь даже спустя двадцать лет пытался же он сам вместе с некоторыми другими членами комитета комсомола судить товарища по курсу за пристрастие к музыкальной моде. Это он-то, имевший одни штаны и на каждый день, и на выход и не имевший о моде даже смутного представления. Но Бог с ней, с модой, там хоть что-то можно сказать: не по-принятому короткое или длинное, узкое или широкое, и тем более если что-нибудь яркое — тут уж точно индивидуализмом попахивает, желанием выделиться. Но ведь пытался и музыку судить, к которой действительно не знал, как подъехать, оценить: разве "буржуазная", "вредная", "растлевающая", "разлагающая", "бездуховная" — это музыкальные термины? А у них в докладе на комсомольском собрании других слов и определений не было. И какая музыка по-настоящему облагораживает человека, делает его гармоничной личностью, вообще — в каких отношениях состоит музыка с жизнью — знал ли он?
Конечно, как бы они, первокурсники, ни осуждали тогда на собрании модные зарубежные ритмы, запретив от имени комсомола звучать подобной музыке в стенах университета отныне и навсегда, музыка все равно жила, неподвластная диктату и администрированию. Сейчас он, обремененный опытом, не взялся бы определить судьбу музыкального произведения. Оказалось вот, что песенки тех лет, спустя три десятилетия, не забыты и в наши дни, а ведь в искусстве выживает только настоящее — так он думал теперь. Тогда же, в дни собрания, осуждая товарища за "пропаганду не нашей музыки", за принесенную на студенческий вечер пластинку с записью рок-н-ролла — а комсомольское обсуждение могло повлечь за собой исключение из института, — он ни разу даже себе не признался, что не вправе судить, что не знает предмета, коему должен быть судьею. |