Синь де Барбентайн, графиня Арбоннская, стояла у окна своей опочивальни весенним утром, глядя на залитую солнцем реку, текущую по земле, которой она правила, а две другие женщины в комнате готовились прислуживать ей. Обе они слишком молоды, им нечего и надеяться понять ту улыбку, что скользнула по ее лицу.
Собственно говоря, по неизвестной ей самой причине Синь вспоминала о своей дочери. Не о Беатрисе, властвующей в собственном царстве на острове Риан в море; не о Беатрисе, последней из ее детей, оставшейся в живых, но об Аэлис, младшей дочери, так давно ушедшей.
Прошло уже двадцать два, нет, двадцать три года с тех пор, как юный Бертран де Талаир — а тогда он был очень молод — написал эти строчки для Аэлис. Удивительно, но их все еще поют, несмотря на все стихи, сочиненные трубадурами с того времени, все новые ритмы и размеры и все более сложную гармонию и моду нынешних дней. Прошло больше двадцати лет, а песня Бертрана в честь давно умершей Аэлис еще звучит в Арбонне. Обычно весной, подумала Синь, и спросила себя, не вызвано ли это воспоминание цепочкой ассоциаций, возникшей у нее в полусне ранним утром. Иногда рассудок рождает странные мысли, а память ранит не реже, чем исцеляет или утешает.
Что привело ее, вполне предсказуемо, к мыслям о самом Бертране и к тому, что сделали с ним память, потеря и те неожиданные формы, которые они приняли за двадцать с лишним лет. Каким человеком, подумала она, он бы стал, если бы обстоятельства того далекого года сложились иначе? Хотя было тяжело, почти невозможно, представить себе, как бы они могли сложиться хорошо. Гибор однажды сказал, совершенно без всякого повода, что самой большой трагедией для Арбонны, если и не для непосредственных участников, была смерть Джирарта де Талаира: если бы брат Бертрана остался жив, держал в своих руках герцогство и оставил наследников, младший сын, трубадур, никогда бы не получил Талаир и вражда между двумя гордыми замками у озера никогда бы не стала грозной реальностью.
Что могло бы быть, подумала Синь. Соблазнительно просто строить предположения о мертвых — зимней ночью у очага или под монотонное жужжание пчел, среди аромата летних трав в саду замка, — воображая их живыми и как они могли бы все изменить. Она все время занималась этим: думала о своих ушедших сыновьях, об Аэлис, о самом Гиборе после его смерти. Не лучший ход мыслей, но неизбежный, как ей казалось. «Память, — когда-то писал Ансельм Каувасский, — жатва и мука дней моих».
Она уже некоторое время не виделась с Бертраном, подумала Синь, заставляя себя вернуться в настоящее, и уже давно Уртэ де Мираваль не приезжал в Барбентайн. Они оба прислали послания и своих представителей — Уртэ своего сенешаля, Бертран своего кузена Валери — во время поста в годовщину смерти Гибора. Кажется, их кораны тогда дошли до смертоубийства — событие вполне обычное в отношениях Талаира и Мираваля, — и оба герцога сочли невозможным или нежелательным покинуть замки в такой момент даже для того, чтобы оплакать своего покойного правителя.
Синь впервые за прошедшие месяцы спросила себя, не следовало ли ей приказать им явиться. Они явились бы, она знает: Бертран, смеющийся и ироничный, Уртэ, мрачно покорный, и стояли бы на всех церемониях так далеко друг от друга, как только позволяло им достоинство и высокий ранг обоих.
Но ей почему-то не хотелось отдавать такой приказ, хотя Робан уговаривал ее это сделать. Советник рассматривал такой вызов как возможность публично подтвердить свою власть над своенравными герцогами и баронами Арбонны, принудив подчиниться двух самых знатных из них. Это важный шаг, говорил тогда Робан, в самом начале ее правления, и особенно учитывая то, что произошло на севере, где был подписан мирный договор между Гораутом и Валенсой.
Он был наверняка прав, Синь знала, что он прав, особенно насчет необходимости послать ясный сигнал северу, королю Гораута и его советникам. |