Пусть они вас там сами долечивают…
Что он сказал? Я не понимаю. Глухота обрушилась как обвал. Темно в глазах. Это — ложь. Они все‑таки придумали, как донять меня сильнее. Они суют мне вместо воды губку с уксусом, чтобы боль полыхнула сильнее. Закаменели губы. Сердце рвется в клочья, не хватает воздуха, не могу дышать. Гадины, что же вы с людьми вытворяете? Где же все‑таки последний предел мучений и издевательств?
Не поддамся тебе, противный розовый крысеныш! Лучше умереть на месте, не раскрыв рта, не выдав той муки, которая снова заполыхала во мне нестерпимо.
И вдруг где‑то совсем близко заревел, завыл, басисто загудел могучий мотор — так звучит только самолетный двигатель. Самолет? Где‑то совсем рядом — самолет? Мы в аэропорту? Этот стеклянный лабиринт… Они ввезли меня со двора?
Господи! Всемогущий Шаддаи! Я ничего не понимаю — раскалывается моя голова, разбегаются мысли. Что происходит? Боже мой, я безумна! Они закололи меня триседилом — это ведь бред, долгий мучительный сон надежды! Я сейчас, я проснусь, все сейчас кончится…
Мучитель вышел из‑за стола, прошагал деревянно ко мне, протянул зеленоватый лист, длинный, складчатый, весь заполненный печатными буквами и прописными строчками. И в углу — моя фотография.
Тошнота, обморочная слабость, пулеметный пульс, катится по лицу не то пот, не то слезы.
— Вот ваша выездная виза. Через час вылетает самолет…
Алеша, Алеша! Мир кончился, он померк, мучительно и медленно, в судорогах и моем горячечном бреду — я совсем сошла с ума. Прощай, любимый, все кончено…
— Распишитесь, на этом бланке, что у вас нет никаких имущественных претензий к государству…
— Я не могу! — закричала я. — Мне надо увидеть Алешу!…
— Замолчите! Еще слово, и я велю надеть на вас смирительную рубаху! Цыц! Епанчина вы больше не увидите никогда. Никогда! И запомните как следует, зарубите у себя на носу, повторяйте это каждым утром — вы бы сейчас в Сычевку ехали, если бы не хлопоты и усилия Епанчина. Поэтому, когда вы приедете на свою еврейскую родину, упаси вас Бог начать там болтать чего‑нибудь. Если вы хотите, чтобы он был жив — онемейте навсегда! Он поручился за вас и добровольно предложил себя заложником, пусть хоть слово вы где‑нибудь вякнете, мы его тут мгновенно ликвидируем! Вы меня поняли? Он жив, пока вы молчите! Поняли? Поняли?…
Алеша, Алешенька. Ты все‑таки спас меня. Алешенька, любимый, ты положил за меня свою жизнь. Алешенька, я не хочу…
— Вставайте, все, пошли…
65. АЛЕШКА. ОНИ ВЕДЬ ТОЖЕ ЛЮДИ?
В стеклянном коридоре показалось несколько человек. Они шли со своими сумками и баулами по освещенному солнцем проходу, и прозрачная кишка перрона была похожа на кинопленку, но в ней кадры не двигались, а люди сами переходили из одной стеклянной клеточки в другую. Они останавливались в солнечно‑бликующих квадратиках и беззвучно кричали что‑то в нашу сторону и махали руками и поклажей своей в нашу сторону. Я оглянулся — позади нас громоздились на частые прутья забора провожающие. Они карабкались друг другу на плечи — чтобы в последний раз увидеть своих дорогих, они просовывали руки между прутьями, они ползли и пластались по забору. И громко, отчаянно рыдали.
Провожающих стаскивали с забора равнодушные милиционеры, и дворничихи гнали метлами, зло материли за то, что они топчут чахлые газоны вдоль ограды.
А в неподвижной ненормальной киноленте все шли и шли люди. Когда‑то давно они, видимо, догадались, что пленка остановилась, и пошли сами — из кадра в кадр, пока не исчезали в самолете.
В одном кадре молодой парень, сорвав с себя плащ, счастливо размахивал им, как флагом, над головой. В другом — две женщины везли на инвалидной коляске старика. |