Ваше имя она назвала в самом начале разговора.
По мере того как я говорю, бледное лицо Елизаветы Михайловны заметно розовеет.
— К судьбе Веры этот разговор отношения не имеет, — сдержанно замечает она.
— Значит, вы вспомнили этот разговор. Поверьте, мне так же неприятно спрашивать вас о нем, как вам отвечать. Но… Я вам скажу кое-что о судьбе Веры. Дело в том, что сейчас уже можно считать твердо установленным: она покончила с собой.
Елизавета Михайловна в испуге всплескивает руками:
— Не может быть… Ведь Станислав Христофорович…
— Да, он тоже считает, что это не может быть. И очень хочет, чтобы этого не было. Даже убеждал меня. Вы, наверное, помните. Очень настойчиво убеждал.
— Помню…
Стынет кофе, не тронуто пирожное. Слишком крутой, напряженный и трудный разговор сразу возникает между нами.
— Станислав Христофорович, — продолжаю я, — если помните, говорил: молодая, в общем здоровая, психически нормальная девушка не может покончить с собой. Да и особых неприятностей у нее, по его словам, не было. Помните?
— Да…
— И все-таки это случилось. А Вера была действительно молодой, в общем здоровой и, конечно, психически нормальной. Но вот неприятности у нее, видимо, были. И немалые, надо полагать.
Елизавета Михайловна молчит, низко опустив голову. Я вижу только ее мраморный лоб в еле заметной сетке морщинок и пышные, с легкой проседью волосы.
— И еще, — добавляю я. — Вера была удивительно совестливым и правдивым человеком. Вы это заметили?
— Заметила… — еле слышно произносит Елизавета Михайловна, не поднимая головы.
— Значит, что-то случилось, чего она не могла вынести, — продолжаю я. — И случилось не сразу. Она давно жила в странно угнетенном состоянии. И тот разговор с вами…
Но Елизавета Михайловна не дает мне закончить. Она вскидывает голову, и, глядя мне в глаза, со сдержанным волнением произносит:
— Ну, хорошо, хорошо. Я вам скажу. Я вижу, у вас, как это ни удивительно, есть сердце. Но у меня оно тоже есть. И перед Вериной смертью… перед ее могилой… я… — она нервно достает из сумочки платочек и мнет его в руке. — Я тоже не буду молчать. У меня больше нет сил… если хотите. Такой девочке… уйти из жизни. Из-за чего?.. Это безумие какое-то… Но тот звонок… Я сама обезумела… — Голос ее прерывается, она умолкает, потом, сделав над собой усилие, говорит дальше: — Мой супруг не очень-то постоянен, надо вам сказать… Я заметила. Он пытался ухаживать за Верой. Но тут его постигла редкая неудача… Она оказалась лучше, чем он о ней думал. Но одно время, мне показалось… И я позвонила… Ну, дура. Старая дура. Что вы хотите…
Она снова опускает голову и прикладывает платок к глазам.
— Простите, Елизавета Михайловна, — говорю я. — Но, к сожалению, это не все, о чем я хотел вас спросить. И даже не самое главное. Вы разрешите?
— Пожалуйста… — шепчет она.
Черт возьми, как тяжело вести такой разговор. Никакой другой, кажется, не требует столько душевных сил и нервов, и так не выматывает тебя самого. Заглядывать в исстрадавшуюся душу другого, особенно женщины, причем достойной и гордой женщины, это, если хотите, испытание для собственного достоинства и гордости. И только неотступная мысль, что я должен исполнить свой долг, не только служебный, но и нравственный, заставляет меня дойти до конца того пути, которым прошла Вера, и найти, и наказать того, кто искалечил, нет, кто, выражаясь по старинке, загубил ее жизнь. |