Он считал себя профессиональным актером и имел свою гордость. И он вошел, словно джинн в бутылку, в образ своего любимого Сергея Есенина, и тут судьба послала ему воздушный поцелуй.
В середине третьего ряда появился зритель – единственный, однако одетый в сносный костюм, при галстуке, явно кто-то из местной администрации. Иван Фонарев выбрал его в качестве своего главного зрителя, как учили ветераны сцены, и полетел на крыльях вдохновения ввысь.
Ах, как он играл в этом чертовом полупустом зале в тот вечер! Он забыл обо всем: о времени, о себе, о пространстве! О деньгах и тех забыл! Он читал есенинского «Пугачева» и «Анну Снегину». Он читал любовную лирику и вышибал из себя настоящие слезы.
Моноспектакль не предусматривал антракта. Иван Фонарев считал его ненужным, лишь досадной помехой. Раз настроившись на игру, он не желал прерываться. И он забыл о скоротечности часов. Прошло три часа, три с половиной, а он все читал «Черного человека»:
То ли ветер свистит над безлюдным полем,
То ль как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь…
Он искренне считал, что вот это – то самое, что близко и понятно провинциальному зрителю. В уральских промышленных городах работяги пьют, и интеллигенты квасят, и бизнесмены мимо рта не проносят, и силовики высасывают бутылку до «донышка», потому что жизнь тяжелая и денег нет.
Фонарев немало поколесил по таким рабочим городам и считал, что он-то уж знает, как завести провинциального зрителя. Вот сейчас он подбоченится по-есенински, тряхнет светлыми кудрями своими (пусть и обесцвеченными в дорогом столичном салоне), топнет ножкой в ботиночке от Гуччи и…
Эх!
Ссссссссссссссссыппппппь, гармоника. Скука… Скука. Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мной, паршивая ссссссука! Пей со мной!
Сссссссссыпь, гармоника, ссссссыпь, моя частая. Пей, выдра, пей!
Мне бы лучше вон ту…
Это было гвоздем – вот эта самая фраза: «Мне бы лучше вон ту, сисястую!» Фонарев произносил это хрипло, раскатисто, отчаянно – забубенно. Мол, вот я, весь перед вами, и мне бы только «вон ту сисястую». И каждый раз публика реагировала на этот актерский финт. Женщины начинали глупо сдавленно хихикать, кто-то из мужиков крякал: «Эх ма!» В общем, зал оживал. А потом всегда раздавались аплодисменты.
Но на этот раз после «сисястой» в зале раздался громкий раскатистый храп. Храпел, уснув без задних ног, тот самый зритель в середине пустого третьего ряда. Он спал, сморенный усталостью и почти четырехчасовым представлением без антракта.
Фонарев ощутил тогда, при этих паскудных звуках, что глаза его застлала багровая пелена.
– Эй, вы! – крикнул он яростно, все еще находясь в есенинском удалом облике. – Эй, вы, я к вам обращаюсь!
Зритель всхрапнул как боров, вздрогнул и проснулся.
– Спать надо дома! – громко и отчетливо произнес со сцены Иван Фонарев. – Искусство и поэзия не для таких, как вы. Это все равно как метать бисер перед свиньями. Уходите! Уходите из зала!
Он тогда еще картинно указал рукой на выход, завешенный бархатной шторой.
Зритель поднялся, начал пробираться по ряду. Фонарев ждал, не произнося ни слова. А в голове его сыпала, жгла, наяривала кабацкая гармоника. И тут случился конфуз. Более двух третей зрителей полупустого зала повскакали со своих мест и тоже ринулись к выходу, взывая «где тут туалет?» и «где гардероб?»
Иван Фонарев глядел со сцены, как убегает его публика, не выдержавшая четырехчасового моноспектакля.
А из-за кулис наблюдали за ним, давясь смехом, местные златогорские актеришки, злорадствуя и отпуская непечатные актерские афоризмы.
В тот вечер Иван Фонарев жестоко напился в своем номере в ожидании утра, чтобы ехать в аэропорт. |