Самое надежное место располагалось посередке. Там никому не бросаешься в глаза. Там не за что бороться, там ты не являешься объектом зависти или ненависти.
Он следил за тем, чтобы не получать ни слишком хороших, ни слишком плохих отметок, даже по языкам, к которым был особенно способным. Даже когда все знал, он намеренно делал ошибку, оберегая себя от высшего балла. Он достиг совершенства в искусстве не быть ни выскочкой, ни растяпой и испытывал тайное удовлетворение от осознания, что он не тот, за кого его принимают. На уроках он говорил, только когда его вызывали, не стремился никого опередить, поскольку сильнейшие на школьном дворе – это он быстро понял – были чаще всего не самыми умными в классе, и удары по самолюбию, какими их награждали учителя, дальше рикошетили по выскочкам.
Мориц научился обретаться там, где не было ни слишком яркого света, ни полной темноты. Местом его обитания стало серое. И еще он усвоил, что тот, кто умеет сдерживаться и не лезет на передний план, для всех – лучший друг: крикливым нравилось, что он их слушает, а тихони не видели в нем угрозы. И скоро он превратился в наперсника бывшим своим недругам. Так Мориц обрел свое предназначение в джунглях жизни. Он был оком, а не кулаком. Ухом, а не устами.
Что почти неизбежно привело его к фотографии. Ведь если не высовываешься, если ты всегда в стороне, то становишься внимательным наблюдателем. Всегда начеку, быстрый, точный, с хорошим инстинктом. Конформист во внешнем мире, внутри он развил свой особый взгляд на все. И только его снимки выдавали это, а их видел только он, в уединении темной фотолаборатории, когда в красном свете, в ванночке с проявителем, образы проступали из ничего, словно мысли, а потом медленно закреплялись.
Снимки были той точкой, где мир соприкасался с его представлением о нем. Мориц никому их не показывал. Однажды он совершил ошибку – показал девочке, в которую влюбился, ее фото. Снимок ей не понравился, хотя Мориц считал его удачным. Одного ее резкого замечания хватило, чтобы Мориц поклялся себе впредь никому не показывать фотографии.
После войны он во всех фотолавках искал подержанную камеру – такую же, что у него была первой. «Агфа», миниатюрная, складна́я, с выдвижным – на гармошке – объективом.
– Священник подарил ему такую на прощанье, знаешь?
Камера, которую я держала в руках не далее как вчера. Понятно, почему не вермахтовская камера. Мориц снимал фильмы для кинохроники, но у него был и личный фотоаппарат. Для снимков, недоступных цензуре. Я ощущаю легкий озноб. Ее отец, мой дед. Мори́с. Мо́риц. Рассказ Жоэль заполнял пустоты между нашими семейными фотографиями.
– Да. А вы?
– В одной жуткой дыре в порту. Вообще-то я тоже здесь хотела поселиться, но мне сказали, что все занято.
– Глупости. Он полупустой. Если хотите, я спрошу.
– Было бы хорошо. У меня с отелями какая-то плохая карма.
Она иронически улыбается. Я тяну ее к стойке. Разумеется, комната есть. Извините, синьора. Я не знала, что вы тоже в составе немецкой группы.
– Годится, Жоэль.
– Схожу за своим чемоданом. Отдохни, дорогая.
Мы обнимаемся, чуть неловко, но сердечно. Тело у нее женственное, теплое, живое. Но не родное. Радость, которую она излучает, проистекает не от легкой жизни, а из ее отношения к трудностям.
– Что ты ей сказала?
– А что ты имеешь против нее?
– Она тут вынюхивает! И вчера тоже. Она мне сразу показалась подозрительной. У нее есть какие-то доказательства, что вы родственники?
– Нет, она только рассказала…
– Нина, не будь такой наивной! Она хочет у тебя что-то выведать!
– Я ей почти ничего о себе не сказала. |