Люди, словно обезумев, метались во всех направлениях.
Уже утром 30 июля стало ясно, что конфликт неизбежен. Перед продуктовыми магазинами образовались огромные очереди. Повинуясь древнему инстинкту, люди торопились сделать запасы: ходили слухи, что в лавках не будет продуктов [...] Точно так же осаждали банки и сберегательные кассы, срочно изымая вклады.
Волнение достигло апогея в субботу 1 августа, когда на стенах государственных учреждений появились первые объявления о всеобщей мобилизации [...] Разом опустели все мастерские и дома, толпа художников прихлынула к перекрестку Вавен, словно кровь к сердцу [...] Писатели и поэты давали себе отчет в трагизме наступающих событий. Кроме какого- нибудь Рене Дализа, насмешливо восклицавшего:
«Больше всего я опасаюсь сквозняков...» (он будет разорван снарядом), многие предчувствовали надвигающийся кошмар. Старая женщина, за несколько су читавшая по линиям руки судьбы посетителей, отказывалась говорить уезжавшим то, что видела на их ладонях [...]
2 августа психоз продолжал нарастать. Париж лихорадило, стояла изнурительная жара. Оправдывая пророчества тех, кто накануне грабил склады, в магазинах опустили жалюзи. Огромное скопление народа на улицах создавало впечатление, что в ту ночь никто не спал. Социальные барьеры рухнули, незнакомые люди запросто заговаривали друг с другом; все смешались в едином безудержном порыве. На бульваре Монпарнас толпа неистово приветствовала 11-й и 12-й полки кирасиров из Военной школы, 23- й колониальный полк из Лурсинской казармы и 102-й линейный из казармы Бабилон. С оркестром во главе и развернутыми знаменами они маршировали к Восточному вокзалу, сопровождаемые огромной толпой мужчин и женщин, кричащих одно и тоже: «На Берлин!» Безумно возбужденные женщины целовали солдат и осыпали их цветами. Стараясь не отставать, они шли за солдатами широким шагом, уродливо-комичные в своих зауженных юбках [...] Илья Оренбург, живший в отеле «Ницца», вспоминал, как в ту ночь толпы людей нескончаемым потоком проходили под его окнами по бульвару Монпарнас. А утром хозяин гостиницы попрощался с постояльцами, в большинстве иностранцами: он отправлялся на фронт. Запинаясь от волнения, он наказал жене не требовать плату за жилье с иностранцев до тех пор, пока не кончится война. Правда, все поголовно пребывали в уверенности, что это - дело нескольких дней [...]
С первых дней мобилизации многие иностранные художники откликнулись на призыв Блеза Сандрара и Риччото Канудо вступать в ряды французской армии. У Дома инвалидов очередь добровольцев растянулась по эспланаде. В ней стояло много монпарнасских художников - русских, польских, итальянских, скандинавских [...]
Возвращаясь к этим лихорадочным дням, Роже Уайльд, не только их свидетель, но и непосредственный участник, рассказывал: «В«Ротонде» оставался лишь всякий сброд. Все остальные ушли на фронт или в добровольцы... Помнится, был один красивый юноша, норвежский художник Иван Лунберг. Он тоже завербовался в первый иностранный полк и оставался в нем до конца войны. Когда, незадолго до перемирия, его убили, он по-прежнему не знал французского языка». Очевидно, Лунберг не был исключением.
Опровергая написанное другими, отмечу следующее: на вербовочные пункты действительно пришло очень много добровольцев, но не всех их сразу взяли; большинству пришлось ждать призыва, и иногда по нескольку месяцев».
Среди художников оказались и такие, кого приемная комиссия не пропустила из-за слабого здоровья. Например, мексиканца Диего Риверу, работавшего в Париже с 1909 года, отвергли по причине варикозного расширения вен, а Мане-Каца (Иммануила Лейзеровича Каца), учившегося в парижской Школе изящных искусств, - из-за слишком маленького роста. Итальянца Амедео Модильяни, вопреки его желанию, тоже не взяли на военную службу - из-за немощности, что глубоко его оскорбило.
Жан-Поль Креспель пишет о нем так:
«Он любил хвастать своей силой. |