Ферранте и великан с жадностью набросились на еду и питье. Великан поглощал неимоверные количества еды. Он вкладывал громадные куски в свою могучую пасть и заливал их огромным количеством вина. Казалось, он ел и пил всем своим телом; и тот, кто видел его за едой, мог догадаться, откуда у него такие неизмеримые мышцы и откуда черпает он свои силы, как он стал таким, каким он был, и как он мог оставаться таким. Тот, можно сказать, становился свидетелем его происхождения и его дальнейшего существования. Но видно, ему не так уж часто предоставлялся случай заправиться вином и едой так, как сейчас.
Ферранте же, после того как переделал столько самой разной работы, ел больше, чем обычно едят, с естественной жадностью. Он ел с мрачным бешенством, недовольный и злобный, как всегда. Оба они выпили огромное количество вина, и оно мало-помалу возымело сильное действие на Ферранте. С великаном же дела обстояли так, что, сколько бы он ни пил, он никогда не хмелел. Он пытался захмелеть изо всех сил, но ему это не удавалось. К его величайшему сожалению, так бывало всегда, и он с завистью смотрел, как другие все больше и больше хмелеют, а он - нет. И тут он понял, что именно ему, как единственному трезвому из всего экипажа, как всегда, придется стоять ночью у руля.
Джусто ел очень мало, он запихивал крохотные кусочки в свой маленький бледный рот, но зато, казалось, был куда больше доволен всем, что съедал. Он ухмылялся от наслаждения, до глубины души довольный собой и всем миром! И пил вино, чтобы быть как все и потому, что ему страшно хотелось, чтобы Ферранте, которого он боготворил, думал, что он пьет столько же, сколько и тот. На самом деле он мог выдержать совсем мало вина и почти сразу захмелел. Смешно было смотреть на него; его маленькой крысиной мордочке хмель совершенно не подобал, ей совершенно не шел багровый румянец, придававший ему дурацкий вид. К тому же он все время смеялся каким-то придурковатым, странно клокочущим смехом, словно кудахтал как курица, меж тем как кадык так и прыгал вверх-вниз на его тонкой птичьей шее. Его маленькие моргающие глазки светились простодушием и счастьем, хотя он ведь, собственно говоря, был самым хитрым из них.
Шкипер тоже сидел вместе с ними, но его там как бы и не было. Он не принимал участия в болтовне, ни разу не проронил ни слова. Но он ел и, прежде всего, много пил и мало-помалу должен был бы совершенно захмелеть. Но по его лицу это было совершенно незаметно, оно нисколько не изменилось. Его холодные глаза пресмыкающегося, казалось, не могли согреться, и он своим, как обычно, прохладно-презрительным взглядом наблюдал за тем, как команда ведет себя во хмелю. Когда они произносили что-либо особенно смешное, он презрительно улыбался тому, что забавляло их. Таким образом, ему доставляли не так уж много радости ни они, ни его собственный хмель. Он напивался в одиночестве, безрадостно, и можно было только удивляться, почему он, собственно говоря, это делает. Но точно так же можно было удивиться, почему он занимался всевозможными другими делами и все так же безрадостно. И почему люди вообще занимаются делами, от которых они не получают ни малейшей радости? Хотя, может, и получают?
Начало смеркаться, и на рее повесили фонарь, чтобы лучше видеть и продолжить празднество. Вечер был теплый, и ветер совершенно стих; они продолжали сидеть наверху, на палубе, где и начали свой разгул. Постепенно все они, кроме великана, так напились, что картина несколько изменилась.
Понятно, что Ферранте был не слишком доброго нрава. Посидев и поглазев то на одного, то на другого, он, казалось, надумал подразнить шкипера и начал осыпать его насмешками, бросая злобные словечки, коварные намеки и вопросы о том, сколько денег он загребает на корабле, и сколько награбил за один лишь день чистоганом, и сколько собирается выделить им, а?
Немало смелости нужно было, чтобы решиться на подобное; ведь даже он боялся шкипера, человека, обладавшего удивительной способностью внушать страх. |