Изменить размер шрифта - +

Не знаю, сколько времени я так смотрел на нее, не видя, и мы оба, застыв, молчали. Мне было восемнадцать, ей тоже, и первый звук, наверно, какой я издал, был смех — от чистейшего изумления. Потом я снова увидел ее — глаза и губы, вклеенные в белое лицо, Стилборн не в фокусе под нею, за нею. Я засмеялся снова, от беспомощности, потерянности, будто я напоролся на проруху, ноль, пустоту, где не то что нарушаются правила, а просто правил — нет. Такой срез жизни.

Не отводя от меня глаз, глядя на меня из-под своих неподвижных пластин, Эви подняла руку к волосам и хихикнула, но это не навело в ее лице порядка. Она затихла, глядя на меня — глаза в глаза, — и вдруг в лицо ей кинулась краска. Она не то что покраснела, вспыхнула, нет, все лицо разладилось, вздулось, и блестящая от натяжения кожа будто не давала закрыться рту. Хрипло, надсадно, так же неудержимо, как она покраснела, у нее вырвалось:

— Пожалела я его.

Я отвел от нее глаза и смотрел на город. Высветленный тенью ольшаника, он лежал разноцветный, мирный. Я смотрел на наш забор, окно ванной, окно аптеки, на наш дворик — там стояли бок о бок на травке мои родители. Я так и видел, как папа смотрит на клумбу, а неугомонная мама нагнулась и что-то перебирает в цветах. Они были слишком далеко, я их узнавал только по фону и жестам, папа был темно-серым пятном, мама — светло-серым. И вдруг я остро ощутил: там и здесь, два разделенных мира. Там — они с Имоджен, чистые на разноцветной картинке. Здесь — она, эта, предмет, вещь, на земле, провонявшей прелью, обглоданными костями, жестокостью, — отхожее место природы.

Вещь все смотрела на меня. Лицо опять стало белым. Мы вели себя так тихо, что дрозд спокойно поклевывал рядышком перегной. Хроменькому, об одной лапке, ему приходилось отставлять хвостик вбок, чтоб сохранять равновесие.

Эви встала на коленки, и дрозд сразу упорхнул.

— Олли.

— А?

— Хочешь?

— Что?

Она ссутулилась, уставилась в землю. Потом подняла глаза, так закусив нижнюю губу, что на обоих резцах осталось по красному пятнышку.

— Я все сделаю. Все, что ты скажешь.

Сердце у меня оборвалось, плоть взыграла. Они там, далеко, два серых пятна, а здесь оно — неизбежное, нужное, неопровержимое. Я с любопытством вглядывался в свою рабу.

— Когда? Я хочу сказать — когда это началось?

— С пятнадцати лет.

Непостижимо — но смутное подобье улыбки пробилось под слоем косметики, приподняв белые щеки, будто она вспомнила что-то стыдное и все же приятное.

— ... И всю дорогу.

Я протянул руку, она отпрянула.

— Нет. Не сегодня. Сегодня... не могу я!

И осторожно поднялась на ноги. Я сказал твердо:

— Тогда завтра, после приема. Я буду ждать. Тут.

Она встряхнулась, взяла себя в руки. И стала прежней Эви. На секунду спроворила даже легкое излучение, косую ухмылку. Потом пошла по тропе в кустах и скрылась из глаз.

Я остался, где был, среди произрастаний и запахов, и смотрел на Стилборн, картинкой в лиственной раме висящий на какой-то стене.

 

11

 

Вечером за ужином мама объявила свой план:

— Сможешь ты заварить чай, папочка? Для себя и для Олли? Или Олли, может быть?..

Папа поднял взгляд.

— Что? Почему? Когда?

Мама сверкнула очками.

— Здрасте! Кому я все это рассказываю? Вы, оказывается, оба ни звука не слышали!

Папа робко изобразил глубочайшую заинтересованность.

— Действительно, мама. Я задумался. Да. Так о чем ты?

— А этот вообще ничего не видит и не слышит. Да, скажу я вам...

— Так о чем ты говорила, мама?

— Как я уже сказала, — объявила мама с достоинством, — я еду в Барчестер.

Быстрый переход