Взрослому человеку туда, пожалуй, было бы не втиснуться. Но Марк был маленький, и места ему хватало.
Если, забившись за комод, задрать голову, можно было увидеть стоящую на краю шкатулочку. Крошечную, меньше спичечного коробка, и круглую. Точнее, самой шкатулочки снизу было не видно, но на ее крышке стояла маленькая стеклянная балерина, похожая на маму. Только мама была, конечно, гораздо красивее. И танцевала так, как эта стеклянная фигурка никогда бы не смогла. Все, что умела маленькая танцовщица, – это кружиться. Надо было нажать маленький завиток, внутри шкатулочки начинали как будто переливаться колокольчики, а балерина кружилась.
Трогать шкатулочку тоже запрещалось. Ну и ладно, вздыхал Марк. Все равно мама даже кружилась лучше, чем ее стеклянная копия.
В театр они ездили почти каждый день. Изредка вечером, но обычно – с утра. Потому что репетиции бывают чаще спектаклей. Так говорили и мама, и бабушка. Театра Марк побаивался – очень уж там все было большое. Но зато там никто не запрещал смотреть, как мама кружится и летает. И он, пристроившись за роялем в уголочке репетиционного зала, где вместо одной стены было зеркало, или прижавшись к жесткой кулисе, смотрел. И никто, никто его не прогонял!
Всем было не до него. Особенно когда готовились к премьере. Марк знал: премьера – это значит, что спектакля не было, не было, а потом его придумали, отрепетировали, и он раз – и есть.
Последняя премьера, к которой мама готовилась, была «Коппелия». Марк запомнил: мама часто повторяла это слово. Оно было похоже на «капель». Но это, наверное, ничего не значило, потому что капель – это вода, правильно? А у них теперь все время горел огонь.
Ну не все время, конечно.
Но, когда они возвращались из театра, где незнакомый дядька говорил всякие непонятные слова и указывал, где стоять и куда прыгать (как будто мама сама не знала!), на комоде, на подоконнике, на столике, из которого «вырастало» зеркало трюмо, зажигались свечи – много. И мама сидела перед зеркалом, а вокруг шевелились легкие золотые лепестки. И в зеркале тоже были огоньки – еще больше, чем в комнате. Мама в этом сиянии становилась смуглой, точно загорелой. И ее зеркальный двойник – тоже.
Потом из верхнего ящика комода появлялись шарфы – оранжевые, желтые, алые – легкие, как лепестки свечного пламени, совсем прозрачные. Один или два шарфа мама набрасывала на себя, как платье или плащ, другие начинали вдруг виться и летать вокруг нее. Она даже распускала вечный «балетный» пучок, и каштановые волосы тоже вились, кружились, просверкивали золотыми искрами. И язычки над свечами колебались и дрожали, повторяя мамины движения. Точно они были кордебалетом вокруг порхающей посреди них примы. А если смотреть сквозь полусомкнутые ресницы, лепестки пламени разрастались, сливались – и казалось, что мама танцует внутри гигантского костра. Или камина. Как саламандра. Это было очень красиво. В жизни так не бывает. Только в сказке.
Мама репетировала эту премьеру так увлеченно, что даже как будто забывала про Марка. Не запрещала смотреть, не гнала из комнаты. Глаза, даже обратившись в его сторону, словно бы не замечали столь ненавистного ей «постороннего свидетеля», не видели ничего, кроме плещущегося в них пламени. |