|
Но зачем и к чему это – не лучше ли прямо обратиться в высшую инстанцию, помимо мелочных печатеприкладчиков? Что робеть? Между нами такое расстояние, а я издали и на письме всегда смел и храбр, притом же Вы, Т<атьяна> А<лександровна>, и Вы, А<лександра> А<лександровна>, так добры, как я виноват перед вами. Я даже уверен, что вы не только простите меня, но даже пожалеете обо мне, когда выслушаете мое оправдание. Нет, вы не можете думать, чтобы я мог не хотеть говорить с вами и не отвечать вам по равнодушию и лености:[511 - Письма А. А. и Т. А. Бакуниных к Белинскому не сохранились.] упрек в подобном нехотении я принимаю, Т<атьяна> А<лександровна>, за выражение Вашего участия и расположения ко мне. Выслушайте меня. Мысль о поездке в Прямухино представлялась мне как награда, не за добродетели мои, которыми не могу похвалиться, а за мои нестерпимые страдания, за скуку, апатию, заботы, тяжелый труд, лишения и горе целого года. Желание ехать во мне было так сильно, так порывисто, что я не смел расчесть вероятностей на поездку, боясь убедиться в невозможности, – а когда затаенное и сдерживаемое сознание этой невозможности начало уже душить и рвать меня, – я всё тешил себя какою-то пьяною и безумною надеждою. Наконец я убедился, что нечего и думать – надо отложить на неопределенное время. Тогда овладело мною такое холодное, сухое отчаяние, что я отгонял от себя, душил в себе всякую мысль о Прямухине. И я бы солгал и перед вами и перед самим собою, если бы сказал вам, что эта мысль, против воли, не выходила из головы моей: нет, я забыл вас, по крайней мере забыл сознательно – но зато, если что-нибудь живо напоминало мне Прямухиио – и ваши образы, ваши голоса, ваша музыка и пение овладевали всем существом моим, – тогда жгучая тоска, как раскаленное железо, как угрызение совести за преступление, проникала грудь мою и, махнув рукою, я хватался за всё, что только могло снова привести меня в мое мертвенно-спокойное состояние. Странное дело, мысль о невозможности поездки одинаково терзала меня, как и мысль о смерти Кольцова: та и другая являлась редко, та и другая острым пламенем прожигала душу и производила во мне чувство, похожее на угрызение совести, хотя я ни в том, ни в другом нисколько не был виноват. Вы поверите этому. Кроме того, что я вас всех так люблю, что минуты, проведенные мною год назад в Прямухине,[512 - Белинский заезжал в Премухино по пути из Петербурга в Москву в конце декабря 1841 г.] были для меня каким-то блаженным сном, – кроме всего этого, возьмите в соображение мою петербургскую жизнь. Я недавно писал к Мишелю (в Берлин), что я представляю собою маленького Прометея в карикатуре: толстые «Отечественные записки» – моя скала, к которой я прикован, Краевский – мой коршун, который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет.[513 - Письмо Белинского к М. А. Бакунину не сохранилось.] Занятие пошлостию и мерзостию, известною под именем русской литературы, критические (и притом пустые) толки о вздорах и пустяках опротивели мне до смерти. Прежде я работал много, и мне не тяжела казалась моя работа, которой достало бы на пятерых, – потому что я видел дело (и очень важное) в этом занятии и любил его. Теперь я вижу в нем вздор и глупость, – работаю с отвращением и принуждением, а между тем должен работать так же много, как и прежде. Как нянька от ребенка, я не могу ни на 5 дней отлучиться от журнала, который дает мне возможность существовать. Для себя я ничего не могу делать, ничего не могу прочесть. Едва-едва удалось мне прочесть по-французски «Horace» и «Andr?»,[514 - Романы Ж. Санд. См. о них письма 204, 212, 234.] – обо всем остальном имею понятие через рассказы других. И до чтения ли мне, если вид книги для меня то же, что для собаки палка? Вы не знаете, что значит занятие книгою ex-o?ficio[36 - по обязанности (латин.). – Ред. |