|
Да, до 4 часов нынешнего дня я был невыразимо счастлив Вами и через Вас, мысль о Вас действовала на мою грудь освежительно, я чувствовал вокруг себя Ваше незримое присутствие, жил двойною жизнью. Я не жалел о том, что письмо мое заставило Вас много и тяжко страдать: страдание благодатно, когда оно ведет к сознанию. Мне было бы даже неприятно, если бы Вы вдруг и спокойно согласились со мною в том, чего за минуту и представить не умели себе, как возможное и естественное; и потому в Вашем страдании я видел органический, живой процесс сознания и благословил его. Ваше письмо было написано в два приема и составляет как бы два письма. Первое оканчивается изъявлениями Вашей любви ко мне, которые тронули меня до глубины души, до слез; почерк слабеет, и последние строки едва дописаны – волнение души Вашей прервало их. Второе письмо начинается мыслию, что Ваше страдание было не бесполезно, – и по Вашему решению ехать в Петербург я увидел, что Вы с честию и победою вышли из борьбы. Да, Ваше письмо было прекрасно; как в зеркале, отражало оно в себе Вашу душу, Ваше сердце, всё, что я в Вас так высоко уважал, а потому и любил. В этом письме Вы были самой собою, без всяких посторонних влияний.
Сегодня получил я от Вас второе письмо, которое Вы написали, побывав у своего дражайшего дядюшки, и в котором поэтому я уже не узнал Вас. В нем ничего нет Вашего, – особенно Вашей благородной откровенности: Вы хитрите и лукавите со мною, а, может быть, прежде всего с самой собою. «Я приеду, непременно приеду», – говорите Вы; но к этому прибавляете: «если Вы так этого хотите». А разве Вы не знаете, что я так этого хочу? Разве Вы не знаете, что я так этого хочу потому, что иначе нет возможности соединиться нам, ибо ехать в Москву я решительно не могу? Кажется, я об этом писал подробно и ясно? Потом, как Вы обещаетесь приехать? – с оговорками, что, может быть, дурно сделаете, пожертвовав одному чувству другими, хотя и не столь сильными, по всё же святыми; что, может быть, убьете сестру и отца и что, может быть, приедете в белой горячке… Marie, Marie! да кто ж этак соглашается? Этак только отказывают начисто…
Потом: в одном месте Вашего письма Вы уверяете меня, что ошибаюсь я, думая, что Вы не поедете в Петербург по одному только уважению к княгине Марье Алексеевне;[690 - См. примеч. 16 к письму 230.] уверяете, что Вам это трудно по родственным отношениям и по отношению к институту. А в конце письма, изъявляя сожаление о муках, в которые бросаете меня, оправдываетесь тем, что не раз предупреждали меня, что я считаю Вас лучшею, чем Вы есть на самом деле. Всё это, Marie, недостойно Вас, и Вы лучше бы сделали, если бы откровенно сказали мне, что не едете только по уважению к мнению родных Ваших и княгини Марии Алексеевны. Оно, конечно, такое признание было бы тяжело для Вашего самолюбия, но, по крайней мере, Вас утешила бы мысль, что Вы поступили добросовестно. А то истинного-то мотива Вашей нерешительности Вы не замаскировали, да и поступили-то не прямо. Я очень ясно вижу, что одна только причина, почему Вы боитесь и ужасаетесь, словно смертной казни, ехать в Петербург, это – мысль, что Вы, невеста, поедете ко мне, к жениху, вместо того, чтобы я приехал к Вам, как это считается символом веры московских баб и сплетниц и княгинь Марьев Алексеевен. Вот что! Аграфена Васильевна (дай ей бог здоровья!) удивляется, что я заставляю Вас ехать одну в такую погоду. А если я с Вами поеду, погода переменится? Помилуйте, да переезд из Москвы в Петербург и обратно теперь, особенно в malle-poste, да это[117 - Далее зачеркнуто: всё равно] легче, чем из Москвы съездить к Троице, это теперь пустая поездка, и сколько женщин и девушек, одни-одинехоньки, ездят по этой дороге. Сами Вы езжали и по проселочным, ночевывали на столах в крестьянских избах, среди общества свиней, поросят, ягнят, кур, мужиков, баб. Наконец, Marie, я должен выразиться откровеннее: у меня нет в голове органа, которым бы я мог понять, почему Вы делаете такой важный вопрос из такого пустого дела, как переезд Ваш из Москвы в Петербург? Я верю Вам, что Вы много и тяжело страдаете – да только я не понимаю, как же это и отчего, и потому не чувствую никакой симпатии к Вашим страданиям, – хотя мысль о них тем более усиливает мои собственные. |