Произошла новая семейная путаница. Поручики впились в меня стальными глазами, как бы намереваясь нечто запечатлеть в памяти; коллежский асессор Сенечка, напротив, стыдливо потупил глаза и, казалось, размышлял: обязан ли он, в качестве товарища прокурора, занести о сем в протокол? "Индюшка" визжала на прапорщика: ах, этот дурной сын в гроб меня вгонит! Стрекоза с каждою минутой становился грустнее и строже. Но тетенька, как любезная хозяйка, старалась держать нейтралитет и весело произнесла:
– Ничего! пусть молодые люди проверят друг друга! это не худо! пускай проверят!
И так на меня при этом посмотрела, что я непременно провалился бы сквозь землю, если бы не выручил меня дядя Григорий Семеныч, сказав:
– Да ведь мы, ma tante, не для проверки здесь собрались, а на именинный пирог!
Этот окрик слегка расхолодил присутствующих, и хотя в ожидании пирога прошло еще добрых полчаса, однако никакие усилия бабушки оживить общество уже не имели успеха. Так что потребовалось допустить вмешательство кадетов, чтоб разговор окончательно не потух.
– Так чему же вас, душенька, в корпусе учат? – приветливо спрашивала одного из них дорогая именинница.
– Повиноваться начальству, бабенька.
– А еще чему?
– Исполнять свой долг, бабенька.
– Вот и прекрасно. Так ты и поступай. Во-первых, повинуйся начальству, а во-вторых, исполняй свой долг...
Покуда происходил этот опрос, я сидел и думал, за что они на меня нападают? Правда, я был либералом... ну, был! Да ведь я уж прозрел – чего еще нужно? Кажется, пора бы и прост... то бишь позабыть! И притом, надо ведь еще доказать, что я действительно... был? А что, ежели я совсем "не был"? Что, если все это только казалось? Разве я в чем-нибудь замечен? разве я попался? уличен? Ах, господа, господа!
Одним словом, застигнутый нелепою паникой, я все глубже и глубже погружался в пучину неопрятных мыслей и – очень может статься – дошел бы и до настоящего кошмара, если бы случайно не взглянул на Стрекозу. Он смотрел на меня в упор и, казалось, не без коварной иронии, следил за моею тревогой. Но единственная мысль, которую я прочитал в его помертвелом взгляде, была такова: "сия вина столь неизмерима, что никакое раскаяние не смоет ее!" Прекрасно; но ежели даже чистосердечное раскаяние не может оправить меня в глазах Стрекозы, то что же остается мне предпринять? Помилуйте! Людям самым порочным и несомненно преступным – и тем, с течением времени... Но не успел я вплотную расфантазироваться, как вдруг, совершенно неожиданно для меня самого, на все эти вопросы откуда-то вынырнул самый ясный и самый естественный ответ: да просто-напросто наплевать!
Ответ этот до такой степени оживил меня, что даже шкурная боль мгновенно утихла. И как это удивительно, что такая простая мысль пробилась в голову не сразу, а через целую массу всякого рода неопрятностей! Скажите на милость! мне уж шестой десяток в исходе, и весь я недугами измучен – и все-таки чего-то боюсь! Ну, не срам ли! Что с меня взять-то, подумайте! Ведь и измучить меня всласть нельзя – умру, только и всего. Эка невидаль! Умереть – уснуть! – это все половые в трактире "Британия" знали! Мучишься-мучишься, да еще конца мученья бояться! Наплевать! Стрекоза, наблюдай! Поручики! взирайте с прилежанием! Либерал так либерал! что ж такое!
Гораздо интереснее определить, кто прежде будет произведен в надворные советники, Сенечка или Павлуша? Оба они в одних чинах, но Сенечка уже товарищ прокурора, а Павлуша и поднесь только исправляющий должность товарища. Выходит, что и теперь Сенечка уж опередил и, стало быть, надворным советником раньше будет. |