Изо рта у него течет красный сурик, ведь оно только что слопало несколько курортников. Над ним, под самым потолком, летит черный бомбардировщик. Вроде черной птицы. Он производит впечатление. В углу я намалевала несколько привидений, но они вышли так себе. Может, я их переделаю. Мелкие рисунки я разместила вперемешку, но, когда краски стали высыхать, я увидела, что это только наброски. Вот вечернее солнце заглянуло в окошко, и все мои рисунки засветились. Мне даже жаль немного, что я не могу их никому показать. Только я знаю, что они или поругают меня, или похвалят. А потом все изменилось. Завтра лето кончится, и поэтому я заколотила дверь сарая. Иногда нужно уметь принимать решение. Но я когда-нибудь покажу рисунки на стенах своей дочке.
Туве Янссон
Эммелина
Когда Старая Фрёкен с четвертого этажа перестала гневаться и мирно почила вечным сном, соседи чрезвычайно заинтересовались, что же будет с огромной квартирой в доме, построенном в начале века, где она прожила девяносто лет. Рано или поздно стало известно, что квартира перейдет к Эммелине, девятнадцатилетней девушке, своего рода компаньонке, попросту присланной из конторы по найму, стало быть, вовсе и не родственнице. Откуда прислуге удалось разнюхать это, никто не знал, но во всяком случае не от Эммелины, которая никогда не говорила ни единого слова о самой себе, да и немного о чем-либо еще.
Как бы там ни было, завещание едва ли было продиктовано чувством преданности или благодарности. По словам той же прислуги, компаньонкой Старой Фрёкен с неменьшим успехом могла быть кошка, а Эммелина пусть даже и заботилась о старухе совершенно безупречно, однако делала это как будто по рассеянности. Чаще всего она сидела возле ее кровати и читала вслух до тех пор, пока Старая Фрёкен, разозлившись, не требовала новую книгу, и постепенно ею обуревало лишь желание знать, что же будет в конце. Если ты — прислуга и постоянно ходишь взад-вперед, то кое-что и слышишь, и видишь. Бедняжка Старая Фрёкен пыталась расшевелить эту Эммелину, заставить ее как следует разозлиться, день и ночь звонила в колокольчик, требуя что-нибудь, совершенно ей ненужное, и жаловалась на то или на это… Но нет, такую, как Эммелина, ничем не проймешь, и с такими, как она, вечно тихими да спокойными, дело неладно, это ясно.
— Даже страшно как-то, — говорила, понизив голос, прислуга, — от нее, этой Эммелины, у меня иногда мурашки по спине бегают, да так жутко-прежутко.
Но вот прошло полгода, а Эммелина продолжала жить в большой квартире. Она ничуть не изменилась, все шло по-прежнему, как во времена Старой Фрёкен. Эммелине, казалось, были по душе эти мрачные комнаты, где едва можно было разглядеть беспорядочно нагроможденную мебель и разный ненужный хлам, она ходила или, скорее, бродила из одной комнаты в другую с явным удовольствием и не строя никаких планов на будущее.
Прислуга, продолжавшая ходить раз в неделю, рассказывала, что Эммелина спала в столовой, самой большой комнате, где стулья были выстроены вдоль стены, и что на сувенирной полке у нее стояло множество стеклянных шаров. Но уж если ты чокнутая, то чокнутая, и тут ничего не поделаешь. Однако время шло, и соседи забыли Эммелину, редко показывавшуюся на людях, и все в доме снова стало по-прежнему.
Позднее Давид, живший этажом ниже и работавший в рекламном бюро, думал, что, наверное, много раз проходил мимо Эммелины по лестнице, не замечая ее, такую маленькую и бесцветную. И вот настал тот примечательный вечер.
В его комнате погас свет. Не найдя карманного фонарика, он вышел на лестницу. И тут он увидел, как по лестнице медленно, шаг за шагом, спускается Эммелина с горящей стеариновой свечой в руке. Давид разглядел ее лицо, такое спокойное, такое абсолютно отдохновенное лицо, ласкаемое скользящими вниз тенями, что отбрасывало пламя свечи. Она показалась ему необыкновенно прекрасной и таинственной. |