И причины эти могут быть как альтруистическими, так и подлыми, как благородными, так и низменными, как сложными, так и весьма примитивными. Характер изначальных претензий к реальной реальности – а они, по моему убеждению, всегда лежат в основе желания сочинять и записывать истории – не имеет ровно никакого значения. Важно только то, насколько радикален сам протест и способен ли он подкреплять энтузиазм, обрекающий человека на подобный образ жизни – донкихотское сражение с ветряными мельницами, – суть которого сводится к иллюзорной замене конкретного и объективного мира и живой жизни на эфемерный и призрачный мир вымысла.
При этом такая задача, оставаясь химерой, выполняется субъективно, в образной, а не исторической форме, но химера тем не менее имеет вполне ощутимое влияние на реальный мир, то есть на людей из плоти и крови.
Подобное соперничество с реальностью – а это и является тайной сутью литературы и литературного призвания – помогает дать единственное в своем роде свидетельство о той или иной эпохе. Жизнь, описанная с помощью вымыслов – особенно талантливых вымыслов, – никогда не будет той жизнью, в которой на самом деле жили их авторы, а также те, кто их прочитал и оценил, нет, это жизнь целиком и полностью придуманная – ее пришлось создавать искусственно именно потому, что прожить на самом деле было никак нельзя, вот писатель и решил прожить ее хотя бы так – условно и сугубо индивидуально. Художественный вымысел – это ложь, под которой таится глубокая истина; это жизнь, которой никогда не было, но о которой люди в любую эпоху мечтают и поэтому вынуждены ее выдумать. Это не портрет Истории, а скорее ее маска – или изнанка, – то, чего не было, но что именно в силу своей невозможности должно быть сотворено воображением из слов и удовлетворить запросы, которые действительная жизнь удовлетворить не в силах, заполнить пустоты, которые люди обнаруживают вокруг и пытаются населить призраками, выдуманными призраками.
Такое бунтарство, конечно же, весьма условно. Многие сочинители историй даже не подозревают его в себе, и, пожалуй, угадай они, насколько взрывоопасна по своей природе их охота к сочинительству, к фантазиям, они бы изумились и испугались, потому что в обычной жизни отнюдь не считают себя тайными сокрушителями основ окружающего мира. С другой стороны, бунтарство их носит не слишком угрожающий характер – да и какой вред может причинить реальной жизни противопоставление ей призрачных, выдуманных миров? Чем грозит ей подобное соперничество? На первый взгляд ничем. Ведь речь идет об игре, не правда ли? А игры обычно безопасны, если только не стремятся вырваться за границы отмеренного им пространства и смешаться с реальной жизнью. Так вот, когда кто-нибудь – скажем, Дон Кихот или госпожа Бовари – упрямо не желает видеть разницы между вымыслом и жизнью, всеми силами пытаясь сделать жизнь такой, какой она бывает лишь в литературе, развязка, как правило, получается трагической. Расплата тут – глубочайшее разочарование.
Тем не менее литературная игра не так уж невинна. Литература – продукт внутренней неудовлетворенности жизнью как она есть, но и художественный вымысел, в свою очередь, будит тревогу и неудовлетворенность. Тот, кто, читая книгу, проживает великое произведение – например, только что мною упомянутые романы Сервантеса и Флобера, – тот, возвращаясь к реальной жизни, гораздо острее воспринимает ее скудость и пороки, ведь из великих вымыслов он узнал, что реальный мир, живая жизнь во много раз зауряднее жизни, придуманной писателями. И такое недовольство реальным миром, разбуженное хорошей литературой, может в определенных обстоятельствах перерасти в бунт против существующих властей, институций или верований.
Вот почему испанская инквизиция с огромным недоверием относилась к романам и подвергала их строжайшей цензуре; мало того, она пошла на крайний шаг – запретила их во всех американских колониях на целых триста лет. |