Он сформулировал общую для многих особенность обращения к Достоевскому: к нему приходят не в пору благополучия и душевной уравновешенности, а в годину отчаяния, в пору личных и общественных потрясений. «Только тогда мы воспринимаем музыку Достоевского, его утешение, его любовь, только тогда нам открывается чудесный смысл его страшного, часто дьявольски сложного поэтического мира».
Такая пора наступила и для Гессе, до войны вполне благополучного человека и удачливого писателя. Разлад и разрыв с Германией, со многими из друзей, крушение веры в незыблемость старого мира, предчувствие надвигающихся перемен, распад семьи, утрата привычного образа жизни - все это поставило писателя перед необходимостью кардинальной переоценки ценностей. Восприятие Достоевского происходило сквозь призму личного надлома и небывалого брожения в умах интеллигенции, сквозь призму «хаоса».
Гессе, как видно из его статей о «Подростке» и «Идиоте», привлекали в Достоевском не столько интерес к темным сторонам души и умение передавать тончайшие движения больного сознания, сколько его нравственная одержимость, сочувствие униженным и оскорбленным. Примерно так же, кстати, воспринимал Достоевского и Томас Манн, писавший о нем как об одном из важнейших факторов своего духовного воспитания. Ни Гессе, ни Манну не удалось однако избежать характерного для той эпохи предвзятого подхода к русскому писателю. И тот, и другой часто излишне акцентировали нечеткость моральных критериев Достоевского, его эксперименты над личностью. Но все же в отличие от большинства других его толкователей и «последователей» на Западе они хорошо понимали, что мучительные парадоксы, которые герои Достоевского бросают в лицо своим противникам-позитивистам, только кажутся человеконенавистничеством; на самом деле они «высказаны во имя человечества, из любви к нему: во имя нового гуманизма, углубленного и лишенного риторики, прошедшего через все адские бездны мук и познания» [Т. Манн. Собр. соч., т. 10. М., 1960, с. 345] .
Правда, Гессе поначалу больше привлекает способность Достоевского передавать состояние ущербности, ощущать скрытое брожение подземных вулканических сил, грозящих колоссальными изменениями «лика сего», глубоко и искренне переживать неизбежность надвигающейся катастрофы. Что понимал он под «духом» Достоевского, изложено в статьях из сборника «Взгляд в хаос» (1920). Уже само название центральной работы сборника - «Братья Карамазовы, или Закат Европы» - говорит о том, что в ней отразились отголоски модных настроений «светопреставления» в духе Шпенглера. В романе о Карамазовых Гессе увидел выражение «заката» уставшей, изжившей себя, жаждущей обновления Европы, идеалом которой стал вытеснивший традиционную духовность западного мира «кризисный человек» Достоевского. «Азиатский», «оккультный» идеал русского писателя в понимании Гессе - это отказ от какой бы то ни было этики и морали во имя всепонимания и всепрощения, во имя новой, опасной, внушающей страх святости, новой человечности, во имя нового мира, рождающегося из хаоса старого.
В рассуждениях Гессе о «таинственной русской душе» много литературщины и банальных противопоставлений. Героя Достоевского - набирающего силу «кризисного европейского человека» - он видит в свете своих увлечений психоаналитическими концепциями З. Фрейда и К. Г. Юнга, а также символико-мистическими теориями исследователя первобытного общества И. Я. Бахофена. В этом «герое» добро и зло якобы существуют в единстве: он одновременно убийца и судья, жесток и нежен, эгоистичен и способен на самопожертвование. Этот человек не может удовлетвориться старой религией, старой моралью, старыми порядками. Ему нужен новый символ, новый бог богодьявол, не признающий границы между добром и злом. Все богатство выдающегося творения Достоевского и даже общественно-политический смысл социальных потрясений Гессе пытается свести к извечному противоборству первобытных инстинктов с установлениями рассудка, с цивилизацией. |