Какое, дескать, оно будет замечательное. Теперь этого нет, динамика повысилась — хорошо. Но стоит только повнимательнее присмотреться к тому, как тщательно избегают фантасты самых элементарных, самых коротких штрихов, касающихся быта, — так смех берет. Целые страницы уходят на описание управления сверхсветовым крейсером или некоего иногалактического феномена — и ни слова о том, как персонажи, например, едят. И вот члены Мирового Совета Иванов и Джонсон, кореша еще аж по Эпсилону Эридана, в перерыве между двумя судьбоносными заседаниями идут в буфет подкрепиться, а дальнейшее молчание, потому что, черт их возьми, окаянных, платят они в буфете или не платят? Если да, значит, всепланетный капитализм протащил автор; боязно, еще неизвестно, как дела-то повернутся — может, десять лет потом не отмажешься. А если нет, свои же коллеги засмеют, защекотят: ну, старик, окстись, глянь, чего на дворе делается; какого ж рожна американцы Кремлю в кильватер-то пристроились?
Игра.
Что же касается фантастики как приема, то она существует с тех самых пор, с каких существует литература как таковая. Начиная с Гомера. Начиная с евангелий. И терпит сейчас в нашей стране те же трудности, что и реалистическая литература.
Перед зеркалом — ни одного лица. То мелькнет волосатая ноздря неизвестного папаши, то дрыгающаяся младенческая пяточка, то мятый клочок пеленки, мокрый насквозь, то уцененный пятак звякнет в стекло, а то — поберегись! — вот-вот рикошетом заденет прямую, но очень хрупкую поверхность… Зеркало в ожидании.
Если брать лучшую фантастику последних двух десятилетий… ну, хотя бы по Стругацким пройтись…
От сакраментального жилинского «главное остается на Земле» через Румату, с мечами ждущего, когда упадет дверь, чтобы вмазать наконец подонкам, которых он познавал-познавал, да и допознавался; через Кандида, на последней странице понимающего диалектику морали и прогресса, и Переца, опрокидывающего Тангейзера на Венеру во вдруг открывшемся ему директорском кабинете; через сдавленный, но просветленный вскрик Шухарта; через осознание Маляновым личной неизбывности кривых, глухих и окольных троп; через крик Майи Тойвовны, навсегда оставляющей Экселенца, при всех его благих побуждениях, не более чем убийцей… просветления, осознания в каждом финале… куда?
Они просветляли нас, честное слово, кто бы мы были без них; сюда, конечно, вот сюда, где мы теперь толпимся, но — дальше куда?
Эпоха сменилась.
«Итак, Андрей, первый круг вами пройден», — просветляет Наставник. Снова всего лишь — первый. Историческое произведение.
«Не забыть бы мне вернуться», — мысленно осознает Банев. Историческое произведение. «Хватит с меня псины!» — громогласно осознает Сорокин. Историческое произведение.
«Жиды города Питера». Литература быстрого реагирования, памфлет.
Об остальном и говорить не приходится. В лучших случаях — более или менее приличные исторические произведения (например: война — это отвратительно). Либо публицистика. От кабаковского «Невозвращенца» (беллетризированная статья-страшилка) до «Сладких песен сирен» Кривича и Ольгина (чрезвычайно длинный фельетон). Ситуации. Безлюдье.
Фантастика как прием — это метафора. Гильгамеш. Христос. Лилипутия. Пища Богов. Воланд. Солярианский Океан. Хармонтская Зона. Не просто зеркало — микроскоп. Или телескоп. Стократное увеличение, тысячекратное увеличение… чего? Показать мучающегося человека? Нет ничего проще сейчас. Но, пользуясь словами Стругацких, это значит увеличивать и без того неодолимую силу. Твердить «плохо-плохо-плохо-будет-хуже-хуже-хуже» — запятнать себя дальнейшим накручиванием общей паранойи, которая и без того захлестнула наш новорожденный мир. |