Изменить размер шрифта - +
Она отойдет к публицистике, к оппозиционным газетам, к независимой от государства социологии. Вскрытие различий между официальной и реальной картинами мира перестанет быть одной из функций серьезной литературы, в течение многих десятилетий тщившейся, как одинокий воин в поле, эзоповым и полуэзоповым языком донести до читателя хоть крупицы сведений и соображений по этому поводу.

А ведь изрядная часть произведений, составляющих гордость нашу, стали таковыми именно благодаря социологической и маскосрывательной насыщенности текста, не более. Эмоциональная накачка осуществлялась всего лишь прогрызанием больших или меньших дырочек в кумачовой драпировке, заслонявшей от взгляда потребителя помойки и братские могилы. Как только драпировка заполыхала целиком, как только помойки и могилы стали общим местом в публицистике, дающей материал вдобавок куда оперативнее, всеохватнее и концентрированнее, без неизбежных в художественном тексте «слюней да соплей» — из большинства этих текстов словно вдруг вынули стержень. Словно погасили их. Не зря в грандиозном «Красном колесе» многим читателям интереснее всего были подборки прессы времен германской войны и Февраля. А если бы читатели эти могли легко и спокойно ознакомиться с подлинниками газет? Я уж не говорю о «Детях Арбата», где попервоначалу лирику хотелось пролистывать поскорее как нечто лишнее, ища, что же, в натуре, Поскребышев сказал Ежову и как Каменева — или Зиновьева, пес их теперь разберет, все осточертели, — кормили в камере селедкой и не давали пить. А когда ежовы и Поскребышевы поперли из всех щелей, оказалось, что, кроме лирики, в художественном произведении читать нечего и самая сильная сцена в книге — пожалуй, та, где умная, интеллигентная героиня выжаривает из себя плод, жертвуя и собой, и будущим ребенком своим ради любимого мелкого мерзавца, которого, пользуясь выражением Стругацких, «и к ногтю-то взять срамно», а про смелого, честного, нуждающегося в помощи человека думает лишь в том смысле, что нечуткий он, эгоистичный. Вот объект литературы. Не надстроечный, а базисный.

Противостояние индивидуума и властных структур в отлаженном демократическом обществе будет интересовать словесность лишь в той мере, в какой оно способно обеспечить бойкий сюжет, напряженную интригу — да и то лишь для какого-нибудь политического детектива или памфлета. Кто интересуется этим противостоянием всерьез — читает серьезную историческую и социологическую литературу, которой в тоталитарном обществе не было и быть не могло. Серьезная художественная литература уже не опускается до подобных проблем. Они — удел узкой группы профессиональных политиков и ученых; организуя текст вокруг них, рискуешь оказаться интересным в самом лучшем случае лишь для этого узкого круга и попросту прогоришь с тиражом. Обычный человек, от которого только и зависит успех — а следовательно, и коммерческий успех, — о таких вульгарных вещах не думает.

А о чем он думает?

О себе.

Обычный человек в стабильном обществе, когда он не озабочен добыванием хлеба насущного и пальбой на улицах, думает более всего о себе. Он не рвется измышлять новый мир, потому что и в старом может порулить в ближайший магазин — семь минут езды — и без очереди, по действительно доступной цене, купить кухонный комбайн. И переживает он, если не переживает смерть близких, угрозу войны или неизбежный арест, главным образом то болезненное трение, которое возникает на неровностях, гранях и выступах его вдруг оказавшегося очень сложным внутреннего мира в процессе каждодневного его просачивания и продавливания через мир внешний. Чем более мир внешний благополучен, тем более объекты переживаний у человека сдвигаются внутрь.

Поэтому и художественная литература, которая тщится остаться человековедением, но в то же время уже лишена или уже почти лишена архаических функций, в своих стараниях достигнуть резонанса с душой потребителя тоже сдвигается внутрь индивидуума.

Быстрый переход