Изменить размер шрифта - +
В основе лежал великий замысел:

ДОСТАТЬ и ДОСТАВИТЬ.

Впору выбить на семейном гербе. Простота воплощения подточила бы его изнутри. Как древесный жучок. Как мышь-полевка – если б сдвинула камень.

Из года в год, на случайных машинах, на своих плечах, на самодельных тележках, груженных так, что колесный след оставался даже на гравии, – все отходы долгого советского века: от металлических кроватей с шариками-набалдашниками до плоских чугунных сковородок.

Сгодится, конечно, сгодится, – сколько раз в жизни он слышал материнский голос, в котором пела радость бесплатного обретения.

В мире, где вещи служили многим поколениям, выносить на помойку – грех. Отдать в хорошие руки, как щенка или котенка. Как живую бессловесную душу.

Он помнит, как родители выбросили диван: в то время еще не начали строить дачу. На помойке он простоял две недели. Теперь утащили бы бомжи, но в те годы никаких бомжей не было. За этим строго следили. Это сейчас что хочешь, то и делай: милиции плевать. Возвращаясь с работы, специально делали крюк. Мать страдала: «Бедный… Все еще стоит», – горестно, будто о дальнем родственнике, который мается от неизлечимой болезни. Про таких говорили: господь не может прибрать.

«У советских вещей – мафусаилов век. С этой точки зрения дача – тупик. Своего рода тот свет, откуда ничто не возвращается: ни стулья, ни кровати, ни сковородки. Вот только что они все-таки построили: рай или ад?» – Жестом матери смахнул в ладонь хлебные крошки. Жестом отца оперся о край стола. За этим столом родители обсуждали самое насущное: строили планы. Он чувствовал себя лишним. Всегда в стороне.

Мир как их воля и их представление: если верить философу, сила, не вполне тождественная разуму. Мир, который они создали, достался ему, перешел в пользование. Даже про себя он не рискнул бы сказать: безраздельное.

Подбирая хлебной коркой остатки растопленного масла, думал: семья создается общим делом. Проглотив помягчевшую корку, встал и бросил взгляд на дверь.

«Вызвать… Кого-нибудь… Пусть придут и починят…» – возвратившаяся мысль была крайне тревожной. Рождала вопросы: вызвать, но – кого? В городе можно позвонить в ЖЭК, оставить заявку. Дня через два явится слесарь. Исправит или врежет новый.

«Ладно. Сперва выпью чаю».

Ковшик томился на плите. Пузырьки, мелкие, как прыщи на щеках его юности, окидали дно. В городе давно бы вспенились струйками. На дачной электрической плитке кипяток, вопреки законам физики, никогда не добирал градусов, словно действие разворачивалось не в равнинной Ленинградской области, а на каком-нибудь высокогорном плато. Впрочем, чай все равно заваривался отлично – какие-то особые соли в местной воде.

Допил и отставил чашку: «Ничего… Как-нибудь. Не боги горшки обжигали…»

Кажется, этот замок называется ригельным. Слово пришло из родительского мира, в котором они не обжигали горшков, но во всем остальном были истинными богами, сотворившими свой особый мир. Он подошел к двери, повторяя странное слово, застрявшее в памяти, как будто правильное слово могло стать не знанием, а умением.

Из двух штырей, призванных входить в отверстия косяка, работал только один.

Нахмурился, собираясь с мыслями. Этот случай – самый опасный, – сама собой сложилась фраза, которую не раз слышал от отца. В ней отразился всеобъемлющий родительский опыт – в чистом виде, безо всяких расслабляющих душу примесей. Ма́ксима дачной жизни. Той ее части, где собиралось знание о замках.

Запереть на один штырь – больше не откроется. Потом только ломать, – веский голос отца звучал в памяти, словно память, перешедшая по наследству, была неотъемлемой частью дачного пространства, своего рода самостоятельной стихией, в которой его отец действовал свободно, с легкостью посрамляя физические законы бытия…

«Я не отец.

Быстрый переход