Я тогда, наверно, спал не просыпаясь.
Но я помню и еще кое-что. Рассказать вам о коммуне хиппи, о жизни ребенка в лесу на острове в Британской Колумбии? Рассказать вам о пропахших рыбой спальных мешках, о скалящих зубы серых псинах с голубыми глазами-ледышками, о том, как взрослые по несколько недель кряду пропадали в лесу и потом, шатаясь и падая, возвращались в коммуну, — вся кожа в струпьях и ссадинах, волосы как заросли папоротника, глаза слепые от солнца, а речь — какая-то мешанина из глубокомысленных Ответов.
Рассказать вам, как одежда от грязи стояла колом, а потом просто выбрасывалась; о том, как моя младшая сестренка Дейзи и я бегали голышом, хлестая друг друга вырванными из морского дна водорослями с луковками на конце, а Джасмин с Нилом сидели тут же, глядя мутным взглядом на огонь костерка на берегу; о нашей неказистой, как и все в коммуне, хибаре из кедровых бревен, примостившейся где-то там, далеко в зарослях?
Помню книжки, разбросанные по всему ходившему ходуном дощатому полу. Помню какие-то сшитые из флагов хламиды, горшки с каким-то варевом и восковые свечи. Помню, как взрослые часами сидели, уставившись на крошечные радужные полоски от лучей, проходящих сквозь стеклянную призму, подвешенную в окне. Помню покой, и свет, и цветы.
Но давайте я расскажу вам и о том, как в этом мире все пошло наперекосяк, о заросших, волосатых лицах, побуревших от злобы и взаимных претензий, о внезапных исчезновениях, о неприготовленных обедах, о засохшем на корню горошке, о женщинах, еще совсем недавно таких кротких, а теперь — с поджатыми губами и вздувшимися на лбу венами, о заросших сорняками огородах, о зачастивших из Ванкувера законниках — об ощущении краха и распада — о долгой, длиной в день, дороге, когда не на что было даже посмотреть, на заднем сиденье ржавого фургона, о том, как дверцы открылись наконец навстречу вечернему Ланкастеру — городу настолько же сухому, насколько покинутый нами остров был сочно-зеленым, настолько же пустынному, насколько наша коммуна была густонаселенной.
И я расскажу вам о доме, ставшем нашим новым домом, и о новых чудесах там, внутри, — выключатели, лампы, конфорки; все делается в мгновение ока, все потрясает, все хрустит. Помню, как я прыгал на новеньком ровнехоньком полу и орал во всю глотку: «Твердо! Твердо!» Помню телевизор, стерео, и главное — надежность: свет, который не погаснет никогда.
Я дома.
Помню день, когда убили Джона Леннона, — воспоминание брезжит где-то там, на заре моего сознания. Джасмин, Дейзи и я бродили по продуктовым рядам недавно открывшегося торгового центра «Риджкрест»; мы жевали печенье с шоколадной крошкой, купленное в специальной кондитерской лавке, где продавалось только такое печенье, — тогда это было еще внове. Вдруг сквозь толпу сидевших тут и там за столиками явственно и зримо прокатилась какая-то новость. И вот уже женщины утирают слезы, заводские ребята из деревенских словно воды в рот набрали — молчат, пыхтят в своих выходных костюмах. Волна известия прошла и над нашим столиком. Слово «убийство» для нас, детей, было пустым звуком, но беременная Джасмин начала плакать, и потому мы испугались, и Дейзи опрокинула вишневый напиток с ледяной крошкой и мы переключились на «родительский» режим, став подпорками, опираясь на которые Джасмин выбралась на автостоянку. Дейзи, взяв меня за руку, принялась напевать мелодию из мюзикла «Волосы» — слова песни застряли у нее в памяти, потому что пластинку эту часто крутили на теперь уже покинувшей дом квадрифонической системе Нила.
Теперь, через десять с лишним лет, Дейзи, Марк и я прекрасно знаем, кто такой Леннон. Дейзи проявляет к нему особенный интерес: ведь Леннон — главный поп-менестрель, лирический бард маминой юности. Дейзи и ее дружок Мюррей вцепляются в Джасмин мертвой хваткой, расспрашивая ее о той эпохе. |