Я хотел вам писать… хотел вернуться… И тогда же у постели больной матери я встретил девушку, мою теперешнюю жену. И полюбил ее… Чувство это налетело и подхватило как вихрь… Духу не хватило вам писать об этом… А теперь не могу, не смею молчать… Иду, может быть, на смерть я, Нина. Под немецкий штык, под австрийскую пулю… И знаю, что в жизни, оставшейся за мной, есть темное позорное пятно, — это — мой поступок с вами… я не смею просить о прощении, и не могу ехать под пули с этим гнетом, с этим адом в душе… Пожалейте меня, Нина… Пощадите… Протяните вашу руку… И я пойму, что вы не проклинаете меня…
Он замолк, и теми же смущенными, жалкими глазами впивался в её глаза.
Бледная, без кровинки в лице, она смотрела почти с ужасом в это смуглое красивое лицо, теперь искаженное мукой.
«Жена… может быть ребенок… он любит ее… А ее никогда не любил и бросил… Не забудет она ему этого… Не простит никогда… никогда… Забыл… бросил как вещь ненужную… Насладился мимоходом её чистотой, её нетронутостью… Изверг… злодей… Пусть убивают его там без её прощения… Пусть»…
Хотела вырвать руку, которую он уже держал в своей. Хотела крикнуть жестокие, злобные слова… Взглянула снова в его глаза с жгучей, колющей ненавистью, и вдруг неожиданно, глухо прорыдав: «Бог с вами! Бог с вами!», кинулась бегом с платформы к красному зданию.
А через месяц из газеты случайно узнала, что его разорвало на части немецкой шрапнелью, и еще позже о том, что убитая горем мать везет куски тела сына в свинцовом гробу хоронить в Невской лавре, в столицу.
Выходила к печальному поезду. Пробралась к свинцовому гробу и долго и тихо стояла у изголовья, без слез, без рыданий, закаменевшая в горе, как никогда любящая, примиренная…
|