Изменить размер шрифта - +
Она замечательная женщина — справедливая, добрая, веселая и умная.

Когда родители мои занимались наукой, уезжали в очередную экспедицию или заграничную командировку, она воспитывала меня. Только благодаря бабушке я не был одиноким, заброшенным ребенком, получил свою долю тепла и ласки, без которой ребенок хиреет, как от недостатка витаминов или солнца.

Бабушка была женой скромного бухгалтера в театре, но рано овдовела, оставшись с ребенком — моей будущей матерью. Сама бабушка всю жизнь проработала суфлером в одном и том же московском драматическом театре. Не скажу в каком, потому что моим родителям это может не понравиться (поэтому я изменил все имена).

Бабушка перестала работать, когда родители мои отправились в арктическое плавание на судне «Заря». Я был еще совсем маленький.

Самое раннее мое воспоминание относится, вероятно, к двум-трем годам. Я только что проснулся и стою в кроватке. На мне что-то пушистое, меховое, теплое. Балконная дверь открыта настежь, и в комнату свободно заходят мороз и солнце. Бабушка в шерстяном свитере сидит в кресле, курит и читает. Она высокая, худая, с насмешливым, крупным ртом; глаза у нее серо-зеленые, блестящие и красивые, как у ее кота Тутса; черные, прямые волосы немного не доходят до костлявых плеч. Она носит большие роговые очки, через которые видит насквозь всех людей и особенно моего отца. Она так и говорит: «Я вижу его насквозь — эгоист и деспот!»

Я долго разглядываю бабушку, пока она не захлопывает книжку: «Проснулся? Что ж ты молчишь... Удивительный ребенок, никогда не плачет!»

Балконная дверь мигом закрывается. Меня тормошат, переодевают, целуют, кормят и ведут гулять.

В детский сад меня не отдавали. Бабушка уверяла, что я нисколько не стесняю ее. «Такой, знаете, спокойный парень! Мы с ним дружим». Мы действительно дружили.

Когда я стал подрастать, мы с ней ходили по всей Москве, не забывая посещать дневные сеансы в кино. Но чаще всего мы ходили на репетиции в театр.

В театре ей всегда были рады все — начиная от режиссера и артистов и кончая театральным пожарным. Она заменяла «гриппующего» суфлера, помогала «сбившейся с ног» портнихе, грунтовала декорации художнику, когда его подручный «уходил с поручением»,— кому она только не помогала. Иногда она сидела в кассе на диванчике и давала расстроенной кассирше советы, как «осадить» зазнавшегося зятя, который воображает, что его теща — прислуга. Артисты поверяли ей свои радости и горести. Иногда на нее сердились, что она не желает «примкнуть» к какой-то стороне. Но потом обиженный вспоминал, что «это же Елизавета Ивановна, она отродясь ни к кому не примыкала», и целовал ей руку, если это был мужчина, женщины целовали ее около уха.

Меня бабушка обычно усаживала в уголке театральной ложи или в первом ряду огромного пустого партера и тотчас исчезала. Я не боялся. Мне было очень интересно. Все меня знали, и я всех знал. Часто ко мне подсаживался сам режиссер Давид Львович Гамон-Гамана. Большой, тучный, иногда веселый, иногда злой, он всегда тяжело дышал, потому что у него была астма. Мы с ним просматривали сцену-другую — внутри у него что-то сипело, хрипело, постукивало, как испорченные часы,— потом он срывался с места и с удивительной для его комплекции легкостью забегал по боковым ступенькам на сцену.

Ох, тогда доставалось какому-нибудь артисту! Иногда меня брала за руку та или иная артистка (от них так хорошо пахло — не табаком, как от бабушки, а цветами) и водила по всему театру. Иногда по дороге обо мне забывали, и я сам пробирался обратно на сцену: меня тянуло туда, как магнитом.

Я был в театре свой человек. Одни меня звали, как бабушка,— Колька, другие, как мама,— Коленька, некоторые, как мой отец, величали Николаем. Тучный режиссер Гамон-Гамана называл меня «Кузнечик» — почему, я так никогда и не узнал.

Быстрый переход