Изменить размер шрифта - +
Мы вошли внутрь, Энни с девочкой отправились в приемный покой, а я сел напротив стола, за которым заполняла бланк дородная монахиня.

У нее было широкое и плоское, как блин, лицо, а белый монашеский плат нависал над глазами, как забрало средневекового рыцаря.

— Имя девочки? — спросила она.

Я посмотрел на нее.

— Вы знаете ее имя? — вновь спросила она.

— Алафэр.

— Фамилия?

— Робишо.

— Это ваша дочь?

— Моя.

— Она действительно ваша дочь?

— Ну конечно.

Она хмыкнула и снова принялась писать. Затем:

— Схожу посмотрю, как она, и приду расскажу вам. А вы пока проверьте, правильно ли заполнен бланк.

— Я доверяю вам, сестра.

— На вашем месте я бы все-таки проверила.

Она грузно прошествовала по коридору, на ее талии колыхались четки из черных бусин. У нее было сложение борца-тяжеловеса. Через несколько минут она вернулась, и мне вновь стало не по себе.

— Ну и семейка у вас, — сказала она. — Вы знали, что ваша дочь говорит только по-испански?

— У нас в Берлитце все такие.

— Да вы остряк, — заметила она.

— Как она, сестра?

— В порядке. Только очень напугана, но справится, она ведь из хорошей семьи. — И ее широкое бугристое лицо расплылось в улыбке.

К полудню, когда с юга поползли дождевые облака, мы как раз пересекли подъемный мост через залив и поехали по восточной стороне Главной улицы, в сторону окраины. Дома по восточной стороне были довоенного, викторианского стиля, с площадками, выходящими на море, террасами, застекленными верандами на первом этаже, мраморными портиками, псевдоантичными колоннами, иногда попадались даже сверкающие на солнце ослепительно белые бельведеры, где рос жасмин и декоративный виноград. Девчушка, которую я не раздумывая назвал Алафэр (так звали мою мать), сидела между нами на сиденье моего пикапа. Монахини забрали ее мокрую одежду и выдали взамен выцветшие джинсы и слишком большую для нее футболку с надписью New Iberia Pelicans. Лицо девочки было усталым, глаза — бесцветными и невидящими. Мы миновали еще один подвесной мост и остановились рядом с негром, торговавшим фруктами и всякой снедью под сенью огромного кипариса на самом берегу залива. Я купил нам три поджаренные кровяные колбаски, завернутые в вощеную бумагу, мороженое и кулечек клубники. Энни кормила Алафэр мороженым из маленькой деревянной ложечки.

— Маленькому ротику — маленький кусочек, — приговаривала она.

Алафэр сонно моргала и послушно открывала рот.

— Зачем ты соврал монахиням? — вдруг спросила Энни.

— Ты о чем?

— Дейв...

— Она, вероятно, из нелегальных эмигрантов. Зачем монахиням лишние проблемы?

— И что с того, что она — нелегал?

— Я не верю бюрократам из департамента, вот что.

— Вот он, голос совести новоорлеанского полицейского управления.

— Энни, управление высылает их из страны.

— Но они же не станут высылать ребенка, ведь не станут же?

Я не мог ей ответить. Но у моего папаши — рыбака и охотника, который работал на буровой вышке, не умел ни читать, ни писать и говорил на странной смеси французского, английского и местных наречий, — всегда было наготове меткое высказывание на все случаи жизни. Приблизительный перевод одного из них гласил: «Сомневаешься — не суйся». На самом деле он сказал примерно следующее (в данном случае обращаясь к состоятельному фермеру — нашему соседу): «Ты же мне не сказал, что твоя свинья залезла в мой сахарный тростник, так, и поэтому я не хотел ей зла, когда проехался по ней трактором, а потом мне пришлось ее съесть, вот».

Быстрый переход