|
После того как Саломахин представился, она предложила ему раздеться и провела к столу, по-деревенски стоявшему в переднем углу возле скамеек по стенам.
– С дороги продрогли, наверное? – осведомилась она. – Может, самовар поставить?
– От чаю не откажусь, – улыбнулся Саломахин. – Тем более разговора у нас хватит на целый вечер… – И в то время, когда она отошла от печи, возле которой матово отсвечивал старенький самовар, спросил:
– Анна Никифоровна, вам приходилось когда-нибудь знавать Афанасия Мельника?..
Ответила она не прежде, чем подложила шабалкой углей в самовар:
– Приходилось.
– Не могли бы вы рассказать об этом знакомстве поподробнее?
– Вы человек должностной и нездешний. Раз спрашиваете, значит – надо. Чего мне таить? Не сама, так люди расскажут хуже… Погодите, с самоваром управлюсь.
Василий Тихонович внимательно наблюдал за ней, но не приметил и тени волнения. И только после того как был заварен чай и разлит по чашкам, она взглянула на него прямо.
– Дело давнишнее… Бабий грех. Разве его скроешь?
Василий Тихонович отпил глоток горячего чая, а она легонько отодвинула от себя чашку, закуталась в пуховый платок.
– Что говорить… Замуж вышла рано, еще до войны осталась солдаткой с махоньким на руках. А как началось, по второму году получила похоронную. Перебивались вдвоем со свекровушкой, но и она перед победой умерла вот в этой самой избе… Я работала на ферме дояркой. Парнишка подрос к тому времени, Поднимусь до света, приготовлю кое-что да выставлю ему на стол, чтобы не будить, а сама бежать… Обратно домой – тоже затемно… Вот так и жила.
Не прерывая рассказа, она подлила в чашку Саломахина и, словно только сейчас вспомнив о его главном вопросе, перешла к другому:
– Зимой было… Торопилась домой, а до фермы у нас больше километра, место открытое, ветер секет, как хлыстом. Слышу, сани скрипят, догоняют меня. Не спрашивая, пала в них. А это как раз Афанасий Мельник ехал. Тогда впервой и увидела его. Не понравился он мне, злым показался, да еще и нерусский… Как в деревню-то заехали, я и увидела, что сам-то он задубел на морозе пуще моего. Позвала в избу, чаю подала. Оттаял. Закурил. Вон там, у порога, на голбешнице сидел. Свету электрического тогда не было. На столе – мигушка, в избе темно. А я вижу, что у него глаза блестят. Когда уехал, даже на душе легче стало…
Пожала плечами.
– А потом невзначай еще несколько раз встречала. Он конюхом в Кабаньем работал. Догонит на дороге, остановится, подвезет до деревни, либо – к ферме… А когда нужда случалась в Кабанье ехать, так лошадь предлагал. Людей избегал, а ко мне привык…
Василию Тихоновичу казалось, что она никак не решается сказать ему то главное, что он знал, поэтому и рассказ ее как-то сам собой уходил в сторону. Она тоже, видимо, чувствовала это и впервые за весь вечер смешалась. А потом решилась вдруг:
– Однажды заехал ко мне сам, увидел, что двери в избе настежь. Мальчишка где-то на улице бегал: летом-то темнеет поздно. Я только что ужин изготовила. Ну, пригласила его… Не знаю, как потом все и получилось… С того вечера и стал ко мне приезжать…
Она вздохнула облегченно и стала по-прежнему спокойной.
– Не хотела видеться с ним, – признавалась она. – Каждый раз, проводив, думала, что вдругорядь не пущу. И казнила себя всячески: и что люди видят, и что человек он женатый, и что войну подло пережил… А как приезжал – опять уступала…
– И как же вы расстались? – решился спросить Саломахин.
– Расстались, – сказала она. |