Его сложенные руки были скрыты длинными рукавами сутаны, и шел он, слегка наклонив голову вперед. Они с Люси обнялись и так и остались стоять обнявшись.
Джуд был совершенно бесплотным, и его белая кожа напоминала спаржу, которой славится французский Аржантей. У него было измученное лицо немало повидавшего на своем веку человека, хотя, насколько мне было известно, он практически не общался с внешним миром. И когда отец Джуд повел Люси в часовню, где служили мессу, меня в очередной раз удивила их потаенная близость.
После службы я извинился и прошел в библиотеку, где и провел середину дня: писал письма и просматривал странную подборку журналов, прошедших цензуру монаха, ответственного за заказ периодических изданий для аббатства. Люси вместе с Джудом ходила по территории аббатства, и хотя они пригласили меня присоединиться к ним, я отказался, понимая, что они предпочитают побыть вдвоем.
Я даже немножко завидовал уединенному, созерцательному образу жизни монахов. Я восхищался их жесткой дисциплиной, и это-то в столетие, которое с каждым прошедшим годом казалось мне все более смехотворным. Я подумал, что, быть может, одиночество, молитва и бедность — самый красноречивый и действенный ответ нашему абсурдному времени, где отчужденность является и нравственным состоянием, и философией.
Мне нравилась простота монахов и хотелось следовать их всепоглощающей, незамысловатой любви к Богу. Меня прельщала идея отрешения и молчания, но я сомневался, что смогу с подобающим достоинством последовать их примеру.
Мы уже возвращались в Уотерфорд, когда на долину потихоньку стала опускаться ночь, и лишь верхушки деревьев, обступивших шоссе, озарялись последними лучами солнца, и в этом призрачном свете я не мог не заметить, насколько измучена Люси. Ее усталый вид пробудил беспокойство в моей душе, и я сразу представил себе наступление белых кровяных телец, скопившихся у границ ее кровеносной системы. Когда-то я лежал, уютно свернувшись в ее теле, питался теплыми водами расцветшей внутри ее реки, научился любить безопасную темноту женской утробы, познал безмятежную музыку сердцебиения, а также то, что материнская любовь начинается в храме ее чрева, витражное окно которого символизирует зарождение новой жизни и является источником ее эликсира. И теперь та самая кровь, что питала меня, медленно ее убивает. Наверное, поэтому люди верят в богов и так нуждаются в них в темные часы отчаяния под безразличным звездным небом. Ибо ничто другое не может тронуть надменное равнодушие мира. «И вот моя мать, — подумал я. — Именно внутри ее я впервые узнал о рае и планете, на которой должен был появиться — голый и испуганный».
— Перестань думать о моих похоронах, — бросила Люси, не открывая глаз. — Я пока еще не умерла. Просто смертельно устала.
— Я думал о том, как можно жить в штате, где невозможно получить приличную китайскую еду.
— Все ты врешь, — сказала она. — Ты уже мысленно меня похоронил.
— А почему бы мне не убить отца? — предложил я. — Тогда мы смогли бы своими глазами увидеть, как это бывает, когда умирает один из родителей. Но поскольку это всего лишь наш отец, никто даже глазом не моргнул бы.
— Не смей так говорить о своем отце, — рассердилась Люси.
— Он мне не отец, — возразил я. — Не забудь об аннулировании брака и о нашем позоре: ведь мы теперь бастарды.
— Что ты можешь знать о стыде, сынок? — спросила Люси.
Она выпрямилась на сиденье и разгладила морщинки на платье. Потом открыла сумочку, достала флакон духов «Белые плечи», побрызгала себе на запястья, и автомобиль, пробиваясь сквозь воздушный поток, повез по шоссе историю моего детства.
— Много, — ответил я. |