Шайла, шаркая тапочками, бродила по женской палате, далекая и недоступная. А врачи кивали друг другу, когда после проведенного лечения она не могла вспомнить название своего родного города. Шоковая терапия стала хищником, пожирающим ее память, и Шайла, получив в первую неделю в больнице от меня письмо, даже не вспомнила, кто я такой.
Я писал ей очень часто, а дуб, бывший и торной дорогой, и нашим тайным убежищем, казалось, осиротел без нее. Мои письма были робкими и натянутыми, но в каждом из них я желал ей поскорее вернуться домой. Все свое детство я провел в двух шагах от Шайлы и без нее чувствовал себя неуютно. В городе старались не говорить о Шайле. На ней было позорное клеймо сумасшедшего дома, и даже ее родители стыдливо отворачивались при встрече со мной. Шайла не то чтобы надолго уехала — нет, ее как будто стерли.
В июне, в последний день школьных занятий, я оставил родителям записку о том, что отправляюсь с Майком и Кэйперсом на рыбалку на остров Орион и пробуду там не меньше двух дней. Для меня настал восхитительный период свободы, когда мы с друзьями могли целое лето пропадать на реке, подальше от взглядов и опеки родителей. Если уотерфордский мальчик не хотел проводить все свое время, плавая на лодке или занимаясь спортом, для родителей это был серьезный повод для беспокойства. Мой отец нашел записку и почувствовал легкую ностальгию по собственному беззаботному детству и бесконечным часам, посвященным обследованию устричных отмелей в поисках саргуса и окуней.
В пять утра я вылез из окна и взобрался на ветку дуба, почти касавшуюся крыши моего дома. Попросив подбросить меня помощника шерифа, перевозившего арестанта в исправительную тюрьму в Колумбии, и выслушав от него лекцию об опасности путешествия автостопом, я добрался до главного входа психушки на Булл-стрит.
Территория возле больницы была ухоженной, но голой, а корпуса — прочными, но унылыми. Я битый час бродил между зданиями, стараясь выглядеть беспечным и разумным. Когда я дождался Шайлу в комнате для посетителей, то и сам уже начал сомневаться в здравости собственного рассудка.
Шайла показалась мне повзрослевшей, более женственной. Она повела меня по больнице, показала библиотеку, столовую, где заплатила за мой ланч, поставив свою подпись, и многоконфессиональную часовню.
— Тебе обязательно нужно посмотреть на сумасшедших, которые приходят сюда молиться. Это настоящий цирк. Одни кричат «аминь», другие орут «мама», а некоторые впадают в бешенство, и тогда их вытаскивают санитары. Но большинство просто поют, нежно, как ангелы. У сумасшедших хорошие голоса. Что и неудивительно.
Пока мы бродили по окруженной забором территории площадью в семьдесят семь акров, исследуя каждый закуток и каждую щель, я рассказывал Шайле обо всем, что произошло в школе и в городе за долгие месяцы ее отсутствия.
Возле административного здания Шайла вдруг взяла меня за руку и повела вверх по ступеням. Мы пробежали к заднему коридору и, преодолев три лестничных марша, залезли на темный чердак, откуда можно было пробраться прямо под гигантский купол, хорошо видный на расстоянии многих миль. Маленькая узкая лестница увела нас в мрачный лабиринт опор, поддерживающих купол. Похоже, на эти искусно сделанные деревянные столбы ушло десять лесов, и все для того, чтобы над деревьями Колумбии взмыл грациозный серебристый купол, казавшийся легче воздуха. Мы поднялись до конца лестницы, а над головой все еще было огромное открытое пространство. Сотни летучих мышей висели, точно бейсбольные перчатки, под потолком. Внизу, на карнизе, ворковали голуби, в спертом воздухе пахло затхлостью, пометом и плесенью.
— Посмотри наверх. Я хотела тебя удивить, — прошептала Шайла. — На самом верху, под куполом.
Я поднял глаза и, чувствуя, как расширяются зрачки, уставился в кромешную тьму, в вакуум, не пропускавший света. Постепенно передо мной предстала величественная чаша купола. |