Эта история стала общим местом из-за хваленой немецкой аккуратности. Стоило нацистам запустить машину смерти, и они уже ни на шаг не отступили от своей методики. Они входили в каждый большой город, в каждый маленький городок, в каждое местечко, уже имея детально разработанный план по уничтожению евреев. Все мы рассказываем одну и ту же историю. Различие лишь в деталях.
Родился я не среди евреев, как вы все в Уотерфорде привыкли считать. Мой отец был берлинцем, сражался за кайзера, был ранен и награжден за отвагу в сражении на Сомме. Родители матери были музыкантами, а еще владельцами фабрики, славящейся на всю Польшу. Это были граждане мира, Джек, которые попробовали все лучшее, что могла предложить Европа. Евреи Уотерфорда — потомки отбросов русского и польского еврейства, неграмотного и малокультурного, воняющего сырой картошкой да протухшей селедкой. И нечего возмущенно поднимать брови, Джек! Ты должен это знать, так как иначе никогда меня не поймешь.
Руфь — потомок таких вот евреев. Ее родные были крестьянами, торговцами и лесорубами, которые днем говорили на идиш, а по ночам искали вшей в волосах. В Америке они стали бы не лучше черных. Schwarzen. He мне их судить. Просто я хочу объяснить, кто Руфь и кто я. Все дело в происхождении. Европа со своей многовековой историей и моя семья объединили усилия, сделав из меня музыканта. Свою первую сонату я сочинил, когда мне было семь лет. В четырнадцать написал симфонию в честь сорокалетия матери. Во всей Южной Калифорнии не найдется такой культурной семьи, как та, в которой я родился. Я говорю это просто для информации. Никакого высокомерия, всего лишь констатация факта. Своей глубиной Европа наложила неизгладимый отпечаток на мою семью. Европа погрузила нас в свою тысячелетнюю культуру. У Америки нет культуры. Она до сих пор в пеленках.
У меня было четыре сестры, все старше меня. Звали их Беатриче, Тоска, Тоня и Корделия. Как видишь, совсем не еврейские имена, и взяты они были из мира художественной литературы и оперы. Куда бы мои сестры ни шли, их непременно сопровождал смех. Все удачно вышли замуж, сделав блестящие партии. Мне они казались молодыми львицами, сильными, волевыми, и они никогда не позволяли матери бранить меня. Каждый раз, как бедная мама хотела меня отругать, сестры бросались на мою защиту: окружали меня, задевая шелковыми юбками, причем их тонкие талии были на уровне моих глаз, и в четыре голоса спорили с матерью, остававшейся в меньшинстве. Отца, обычно читавшего газету, все это страшно забавляло, словно он смотрел новую комедию в парижском театре.
Мы не были хорошими евреями, мы были хорошими европейцами. Отец собрал потрясающую библиотеку: сочинения Диккенса, Толстого, Бальзака и Золя, причем все книги в кожаных переплетах. Отец мой был прекрасно образован и великолепно воспитан. Его очень любили рабочие фабрики, которой он владел. Он не позволял себе грубости и авторитарности, а поскольку много читал, то знал, что счастье рабочих окупится сторицей, так как их довольство только приумножит его богатство.
Моя семья посещала синагогу лишь по большим праздникам. Родители были гуманистами и рационалистами. Отец был свободомыслящим человеком и витал в облаках, опускаясь на грешную землю, только когда записывал цифры столбиком или заказывал сырье для фабрики.
В нашем доме в Варшаве мама была центром вселенной, и она хотела, чтобы у ее детей было все самое лучшее в мире. Я был ее единственным сыном, и она обожала меня. Ее улыбка была для меня точно солнце. Она стала моей первой учительницей игры на фортепьяно. И она с самого начала сказала мне, что я стану выдающимся пианистом. Врагов у нее не было. За исключением, конечно, всего христианского мира, но в детстве я этого не знал.
В восемнадцать я занял первое место на конкурсе юных пианистов в Париже. Моим основным соперником был голландец по имени Шумейкер. Он был настоящим музыкантом, но не любил сцену. Был еще один пианист — Джефри Стоппард из Лондона. |