Изменить размер шрифта - +
Чаще всего мне вспоминается непрерывный ор, потом — позерство и, наконец, несоблюдение правил элементарной гигиены. Это единственное десятилетие, которое, когда вышло его время, даже ради приличия не сообщило, что увольняется. И худшим из всех прожитых лет стал 1970-й.

С тех пор я возненавидел фольклорную музыку, и набожность, и растительность на лице, и «вареные» рубашки, и политическую риторику. Для меня ад — это застрять в аэропорту во время метели и слушать, как стареющая хиппи бряцает на своей пошарпанной акустической гитаре, исполняя «Blowinʼ in the Wind», «Puff the Magic Dragon», «I Gave My Love a Cherry», «Lemon Tree» и «We Shall Overcome», причем именно в таком вот порядке. Когда-то я был наивным пленником тех времен, и ничто не могло отвлечь меня от глупой болтовни, перед которой я не смог устоять в мрачную эпоху вьетнамской войны. Самой большой трагедией той войны была даже не бессмысленная гибель молодых людей на полях сражений с незнакомыми названиями, а то, что вся страна как-то в одночасье поглупела. Война сделала врагами ближайших друзей. Стараясь следовать Zeitgeist, мы сами себя загнали в ловушку и с тех пор стали другими.

Когда дым рассеялся, я пообещал себе, что никогда не потеряю друга из-за чего-то столь субъективного и скользкого, как политические убеждения. «Я американец, — объявил я всем, кто меня окружал. — И имею право думать, как захочу, и вы тоже, ради бога, можете думать, как вам будет угодно». Это стало моим кредо, моей жизненной философией, и если бы не нетерпимость и тупое упрямство, которые я тогда демонстрировал с упорством, достойным лучшего применения, то я вступил бы в период зрелости таким же равнодушным к мировым идеям, как и любой другой южанин. Вьетнамский вопрос сформировал мой характер, и мне дорогого стоило признать это.

В четверг, после приема у Люси, я ехал по шоссе номер 17 в Чарлстон, а Ледар сидела рядом. Мы открыли окна. Пахло сжатой пшеницей, ветер развевал рыжеватые волосы моей подруги. Майк прислал приглашения нам обоим, настойчиво попросив приехать в театр на Док-стрит в Чарлстоне ровно к двум часам дня. И хотя ответа на письмо не требовалось, Майк сформулировал свое приглашение так, что отказаться было невозможно.

— Интересно, что еще затеял Майк? — спросил я.

— Уж точно ничего хорошего, — отозвалась Ледар.

— Но ты ведь должна знать.

— У него для нас какой-то сюрприз, — ответила она, бросив на меня насмешливый взгляд. — Но он все держит в секрете.

— Почему?

— Боится, что мы не рискнем показаться там, если узнаем, что к чему.

Ни один театр Америки не может сравниться с этим, на Док-стрит, так как в нем есть и своя интимность, и скрытое величие. Сцена этого театра размером с маленькую танцплощадку. Кажется, что здание затаило дыхание, а его безмятежность несет успокоение как актерам, так и публике. Он выглядит так же скромно, как церковь шейкеров, и когда туда попадаешь, хочется поскорее бежать домой и написать пьесу. Когда мы вошли, я увидел Майка, следившего за работой команды телеоператоров и звукооператора, которого, по словам Ледар, Майк заставил прилететь аж с Западного побережья. Я вспомнил, как Майк когда-то говорил, что первый свой спектакль он еще ребенком увидел именно в театре на Док-стрит, и это была пьеса Артура Миллера «Суровое испытание». Постановка произвела на него такое сильное впечатление, что это навсегда изменило его жизнь. И с тех пор ему страшно нравилось, что актеры, притворяясь кем-то другим, страстно произносят слова любви, принадлежащие совершенно незнакомым людям. Хотя увлечение Майка началось с театра, именно кино в конце концов притянуло его к себе. Майк любил говорить, что в театре можно создать ощущение напряжения и стиля, но в кино он может сотворить целый мир, причем только за счет того, что свет фиксирует форму на струящейся реке пленки.

Быстрый переход