Они говорили ему о бессмысленности и тупом однообразии своей жизни. Души их были опустошены и неразвиты, а глаза воспалены в результате бессонницы. Никогда еще Джордан не встречал такого количества людей, отчаянно нуждающихся в духовной поддержке.
В одном письме он написал, что очень счастлив. Пребывание в тюрьме сделало его ближе к миру и еще больше укрепило его веру в предназначение быть священником. И это, если можно так выразиться, ратифицировало его призвание, еще больше повысив ценность его деятельности. Он превратил Ливенворт в филиал монастыря и увлек многих своих сокамерников светлой красотой добровольного одиночества траппистов. Джордан писал, что усердно молится и делает все возможное, чтобы искупить грех, совершенный им во времена безрассудной молодости, когда что-то в нем, как и во всей стране, разошлось по центральному шву. Каждый день он молился за упокоение душ молодых людей, которых он, сам того не желая, но все же убил. Он посылал нам с Ледар свое благословение и испрашивал разрешения обвенчать нас, после того как выйдет из тюрьмы.
Я в тот же день послал ему телеграмму, в которой сообщил, что мы с Ледар не сможем считать себя по-настоящему женатыми, пока он лично не благословит наш союз.
Следующим утром, в день нашей свадьбы, мы с Ли вышли на пьяццу Фарнезе, чтобы прогуляться по сияющим терракотовым улицам города, где девочка провела большую часть своего детства. Я хотел побыть это последнее утро наедине с дочерью, и Ледар прекрасно меня поняла. «Когда все было в порядке, — думал я, держа Ли за руку, — в нашей любви были элементы и нежности, и доверия, и сообщничества, что отличало ее от всех других видов любви».
Узнав истории Джорджа и Руфь Фокс, я часто ловил себя на том, что, глядя на Ли, пытаюсь представить себе, как ее грузят в вагон для перевозки скота, или бреют наголо, прежде чем запихнуть в газовую камеру, или гонят с поднятыми вверх руками через всю деревню к свежевырытому рву, на краю которого уже ждут автоматчики. Я упивался красотой дочери и был уверен, что убью каждого немца на земле, кто захочет причинить боль моему ребенку. Мне невыносима была одна мысль о том, что мир когда-то был настолько одержим дьяволом, что охотился и истреблял детей, словно насекомых или паразитов. «Если бы Ли Макколл, дочь еврейской женщины, родилась пятьдесят лет назад, то превратилась бы в черный пепел, висящий в воздухе над польскими горами», — подумал я, еще крепче сжав руку Ли.
Но именно в то утро я решил поведать Ли душераздирающую историю Руфь Фокс во время Второй мировой войны. Я рассказал об убийстве семьи Руфь, и о том, как она спаслась благодаря католикам — польским подпольщикам, и о том, как она пряталась в монастыре до тех пор, пока Великий Еврей не выкупил ее чудесным образом и не переправил из оккупированной Польши в Уотерфорд, штат Южная Каролина. Ли впервые услышала от меня о платье, когда-то сшитом для своей дочери Руфь прабабушкой Ли, и о том, как эта давным-давно умершая женщина сделала пуговицы из восьми золотых монет — монет, с помощью которых Руфь проложила себе путь к свободе.
И я, снова окунувшись в захватывающие события тех далеких дней, рассказал Ли, как Руфь спрятала платье с монетами за статуей Девы Марии с нимбом, как у королевы ангелов. В церкви, находящейся в раздираемой войной Польше, Руфь молилась этой женщине, родившейся еврейкой две тысячи лет назад в Палестине. Руфь всю жизнь верила в то, что Мария услышала молитвы неизвестной еврейской девочки, просившей о заступничестве. Руфь назвала статую «хранительница монет», и эта история оставила неизгладимый след в душе Шайлы, матери моей Ли.
На мосту Маццини, перекинутом через Тибр, я подарил Ли цепочку с монетой, которую Шайла никогда не снимала, за исключением последнего дня своей жизни. В своем завещании Шайла особо подчеркнула, что эту реликвию следует отдать Ли, когда та станет достаточно взрослой, чтобы узнать ее историю. |