В те редкие случаи, когда Елена Ивановна приезжала в гости к Любе, она наблюдала Толика воочию – тот любил копаться в сумке, вытаскивать жвачку и гоняться за оберткой от конфеты. Елена Ивановна специально делала катыш и бросала Толику, пока не видела сестра. И тот, скользя когтями по ламинату, заходился в истерике, не в силах вытащить бумажку из-под двери. Елена Ивановна испытывала мстительное удовлетворение.
– А регистрация когда? – спросила тетя Люба, отрезая себе еще кусок краковской, от запаха которой Елену Ивановну снова затошнило и в желудке начало урчать. Она невольно потянулась к разделочной доске – сестра игнорировала тарелки и столовые приборы, употребляя еду из сковородок, с досок, с ножа, искренне считая, что тем самым облегчает Елене жизнь – меньше посуды мыть. И Елена уже было подцепила пальцем «колясик», как говорила Люба, колбаски, но та тут же ударила ее по руке:
– Тебе ж нельзя! Желудок!
Елена Ивановна давно придумала себе язву желудка на нервной почве, как придумала себе мигрень и низкое давление. С помощью этих нехитрых средств она могла вызывать жалость и рассчитывать на относительный покой. Если Люба собиралась приехать и считала нужным об этом сообщить, Елена Ивановна слабым голосом с придыханиями шептала в телефонную трубку про низкое давление, рвоту и полное отсутствие каких бы то ни было сил. Но опять ошибалась, отсрочить приезд сестры хотя бы на неделю не удавалось – Люба появлялась на пороге тем же вечером с какими-то заговоренными травами, молитвами, иконками и… краковской колбасой, без которой не могла обойтись ни дня.
Любе Елена Ивановна завидовала – ее невоздержанности в еде, плотским желаниям, полноте, перевалившей за центнер, которая внешне выглядела вполне привлекательной. Люба не стеснялась валиков на животе, протертости между ног и груди, которая выпирала по бокам из лифчика. Она считала себя красавицей, женщиной Рубенса, которого называла Рубеном, считая, видимо, армянином. Елена Ивановна закатывала глаза, удивляясь непроходимой необразованности сестры. И точно так же она гордилась собой – тем, что сохранила стройность, пусть и граничащую с сухостью, что не разожралась, не распустилась в отличие от сестры.
Елена Ивановна сглотнула горькую слюну и смиренно приготовилась… к чему угодно. Лишь бы Люба ничего не испортила. А если она сболтнет лишнего? Надо только чуть-чуть продержаться. До свадьбы. Может, сказаться больной? Ксюша не станет устраивать скандал, а Петя вроде бы добрый мальчик. Ох, как некстати приехала Люба. Или ее Бог послал? У нее же что в голове, то и на языке. Церемониться не будет. Но ведь Петя ей не нравится. Или уже нравится? Да, надо будет поехать к Матронушке – попросить терпения. Сестра тем временем вернулась к рассказу о малиновом варенье.
– Так вот я спрашиваю отца Василия, могу ли я ему варенье подарить на Пасху. В очереди подслушала, что все что-то дарят – кто икону, кто молитвослов. Я же не знала, что положено дарить. Грех это мой – все только беру, а ничего не отдаю. Иконы дорогие, у меня денег таких нет. Ну, что я могу ему подарить? Полотенце? А варенье я сама накрутила, душу вложила. У отца Василия, хоть он и молодой, уже трое детей, да четвертый на подходе. Вот я и подумала, что варенье в семье всегда сгодится, детям в чай или просто так. Да и нет у меня ничего, кроме этих банок, и взять неоткуда. Ну, ты представляешь, я пришла, варенье в сумке держу и спрашиваю, что можно дарить. А он мне отвечает, что ничего не надо. Нет такого правила. А у меня сумка руку оттягивает – варенье это не знаю куда деть. Ну, я так в лоб ему и говорю, что, мол, варенье принесла. Возьмете? И знаешь, что он мне ответил?
– Что? – У Елены Ивановны от запаха краковской колбасы началась мигрень, причем не та, которую она имитировала для Любы или для Ксюши, а настоящая. Есть хотелось нестерпимо. |