Я часто отталкивал голландца и солдата, давая им под ребра и перехватывая решетки, на которые я держался; но того, что был сверху, оторвать было невозможно, он намертво вцепился в две перекладины решетки.
Я снова призвал себе на помощь всю свою силу и мужество, но в конце концов меня совершенно истощили повторные попытки сбросить с себя невыносимую тяжесть, и к двум часам, увидев, что я должен или отойти от окна, или упасть на том месте, где я стоял, я решил сделать первое, и, в сущности, ради других я вынес, стремясь сохранить жизнь, гораздо больше, чем стоит самая лучшая жизнь на свете. Среди тех, кто стоял позади меня, был офицер с одного корабля, по имени Кери; во время осады он вел себя очень мужественно (его жена, женщина превосходная, хотя и родившаяся в сельской местности, не оставила его и последовала за ним в тюрьму; она осталась в живых). Этот несчастный долго кричал, прося воды и воздуха; я сказал ему, что не хочу больше цепляться за жизнь, и предложил ему занять мое место у окна. Когда я отодвинулся, он сделал тщетную попытку занять мое место, но его опередил голландец-хирург, который сидел у меня на левом плече. Несчастный Кери поблагодарил меня и сказал, что он тоже хочет проститься с жизнью, но нам стоило величайшего труда отодвинуться от окна (во внутренней части помещения некоторые, по-видимому, умерли стоя и не могли упасть из-за того, что их со всех сторон подпирали люди). Он лег и умер; мне кажется, смерть его была мгновенной, потому что он был низенький полнокровный толстяк. Он был очень силен, и, я думаю, если бы он не стал двигаться вместе со мной, я никогда не пробил бы себе дороги. В то время я не чувствовал никакой боли и очень мало тревожился; я не могу лучше дать вам понять свое положение, чем повторив свое сравнение насчет чашки нашатырного спирта. Я почувствовал, что быстро впадаю в оцепенение, и опустился на пол рядом с умершим преподобным мистером Джервасом Беллами, милейшим стариком, который лежал рука об руку со стоим сыном, лейтенантом, тоже мертвым, возле южной стены тюрьмы. Когда я пролежал там некоторое время, у меня еще оставалось довольно сознания, чтобы с тревогой подумать, что, когда я умру, меня будут так же топтать, как я сам топтал других. Я с трудом поднялся и занял прежнее положение, но сразу же потерял всякое ощущение происходящего; последнее, что я помню после того, как лег, это что меня давит мой ремень; я его расстегнул и отбросил. О том, что происходило потом, до времени моего воскресения после этой ямы ужасов, я уже не могу вам рассказать».
В Калькутте есть масса интересного, но времени у меня было слишком мало, чтобы все осмотреть. Я видел укрепления, построенные Клайвом, и место, где произошла дуэль между Уорреном Гастингсом и автором «Писем Юниуса»; и большой ботанический сад; и фешенебельные гуляния на Майдане; и общий смотр гарнизона утром на большой равнине; и военные состязания, в которых крупные части местных войск показывали свое искусство в обращении со всеми видами оружия, — эффектное и прекрасное зрелище, которое заняло несколько вечеров и закончилось инсценировкой штурма местной крепости, — штурм был совсем как настоящий, но всех подробностях, а по своей -безопасности и удобству наблюдения даже лучше настоящего; благодаря любезности наших друзей мы предприняли приятную поездку на «Хугли», а остальное время посвятили светским приемам и Индийскому музею. В музее, этом зачарованном дворце индийских древностей, можно было бы провести месяц. Да что месяц — среди этих прекрасных и удивительных вещей можно было провести и год, и каждый день узнавать что-либо новое.
Была зима. Мы были как Киплинговы «толпы туристов, которые разъезжают по Индии в холодную погоду и всех учат, что надо делать». Здесь часто употребляют это выражение — «холодная погода» и думают, здесь такое есть на самом деле. Это потому, что люди провели здесь половину жизни и их восприятие притупилось. |