В то же время на рынке картошка была отличного качества в любое время года. В Москве хозяйки на кухне говорили, что хотя на рынке картошка в два раза дороже, чем в магазине, но из нее все равно половину выбросишь.
Что меня буквально убивало в деревенских детях, так это их полная необразованность. Они, кажется, никогда и ничего не читали, не ходили в кино и, тем более, в театр. Большинство из них, живя не где-нибудь в глубинке, а всего-то в 30 км от Москвы, в ней никогда не бывали. Когда я как-то заговорил о поездке в Москву, один из них сказал: "А как поехать-то, у мамки и паспорта нету – заарестуют". Об этой стороне жизни сельчан я, конечно, не думал и не догадывался.
За все лето 1953 года я ни разу не видел Серегу. Он наезжал в город в увольнение на выходной, а я, наоборот, бывал в нем только на неделе. Раза два я забегал к его родителям: они говорили, что с Серегой все в порядке. Он получил аттестат зрелости и поступил на заочное отделение института рыбного хозяйства. "Будет у нас в семье свой ихтиолог", – улыбаясь, говорила его мама, и было непонятно, что вызывало ее улыбку. Когда же, съехав с дачи, я зашел к ним снова в сентябре, в семье снова царило уныние. От Сереги не было ни слуху ни духу уже месяц. Томительное ожидание продолжалось до конца октября. На письма ответы не приходили, в военкомате явно тянули с запросами. Все разъяснилось только, когда из части к его родителям приехали два офицера. Увидев их на пороге своей квартиры, Сережина мама впала в полуобморочное состояние. К счастью был дома и отец. Он усадил их за стол, и они рассказали, что Серега жив, но не здоров – лежит в больнице в инфекционном отделении. Заразился он по чьей-то неосторожности при проведении планового эксперимента, но сейчас его жизнь вне опасности, хотя лечиться придется еще долго. Офицеры сказали, что будут в дальнейшем сами информировать родителей о состоянии сына, так как в отделение, где он лежит, никого постороннего не пустят. Оттуда даже записку вынести нельзя. Но самое страшное уже позади, и теперь надо только набраться терпения.
Серегу привезли домой в самом конце ноября без всякого предупреждения. Хорошо, что дома в этот момент была его мама. Он с видимым трудом, но самостоятельно поднялся на третий этаж, но, войдя в квартиру, сразу рухнул в кресло. В квартире было только одно кресло – бабушкино, но она освободила его навсегда вскоре после ухода Сереги в армию. Когда я увидел его в один из ближайших дней, мне трудно было поверить, что это Серега: передо мной сидел исхудавший, наголо обритый человек лет тридцати. Он смотрел на меня неподвижным взглядом и говорил тихим ровным голосом, что было полной противоположностью прежнему Сереге. Он сказал, что теперь для него с армией все счеты окончены. Он уволен вчистую, комиссован, получил инвалидность. О своей болезни, о том, как он ее получил, не говорил ничего. Вообще, он казался заторможенным. Кресло стало его постоянным местом пребывания. Когда бы я ни зашел, он сидел в нем и смотрел в одну точку. Но, сидя в кресле, он, очевидно, много думал. Как-то, когда я зашел к нему перед самым Новым Годом, он произнес несколько фраз, из которых я понял, что он мучительно думает о том, как жить дальше. То, что он сказал, было очень похоже на то, что сказал Андрей Болконский в известном романе Л.Н. Толстого: "Нет, жизнь не кончена в 31 год…". А ведь Сереге было всего восемнадцать. После этого он начал быстро поправляться. Возможно, именно потому, что сам принял решение: надо жить дальше.
В феврале Серега начал выходить на улицу, делать зарядку и обливаться холодной водой. В институте ему пошли навстречу: дали возможность сдать первую сессию в марте и пообещали, что если он хорошо сдаст экзамены за первый курс, то его переведут на дневное отделение. Так все и произошло. Летом 1954 года Серега перешел на второй курс своего рыбного института, а я перешел в десятый класс. Молодость и природное здоровье взяли верх над болезнью, и Серега теперь выглядел почти так же, как прежде, но встречались мы все реже и реже. |