Не очень охотно. Локтева смотрит на всех темным, притягивающим взглядом, рот ее как-то особенно полуоткрыт, точно она готова радостно целоваться со всем миром. Ясно, что она чувствует себя добрым владыкой всех людей, — самая красивая и радостная среди них. Зачем ей «Три смерти»?
Шумно двигают креслами и стульями, усаживаясь в тесный полукруг. Шамов, Спешнев и Асеев отходят в угол к маленькому круглому столу.
— Безумно люблю эту поэму, — заявляет изящная дама.
— Внимание! — командует Локтева.
Положив пухлые руки на край стола, Шамов странно улыбается, и в тишину лениво падает его сытый голос:
Я — изумлен. Этот рыхлый, всегда и всё примиряющий человек, масленый и обидно самодовольный, — глубоко несимпатичен мне. Но сейчас его круглое, калмыцкое лицо удивительно облагородилось священным сиянием иронии; слова поэмы изменяют его липкий, сладкий голос, и весь он стал не похож на себя. Или он — вполне и до конца стал самим собою?
— говорит Спешнев, негодуя, взмахнув растрепанными волосами.
Великолепные глаза Асеева задумчиво прищурены. Все слушают чтение серьезно, сосредоточенно, только Локтева улыбается, как мать, наблюдающая забавную игру детей. В тишине, изредка нарушаемой шелестом шелка юбок, властно плавают слова Люция-Шамова:
— говорит Асеев, подняв прозрачную на огне руку. Его измученное лицо спокойно; с глубоким убеждением он читает:
И снова лениво идут иронические слова Люция:
Горячо звучит надорванный голос Спешнева:
Землистое лицо его краснеет, глаза горят, и он всё громче, отчаяннее жалуется на гнусную обиду Смерти:
Тихо. Все замерли.
Встал Ляхов и, глядя на Локтеву, торжественно говорит:
Захлебываясь гневом и тоскою, Спешнев кричит:
Эти крики гасит холодный, иронический голос Шамова:
Все эти слова падают на душу мне раскаленными углями. Я тоже хочу писать стихи и — буду писать!
Теперь эти люди странно близки мне, небывало приятны. Меня трогает задумчивая сосредоточенность одних, восторженное внимание других; мне нравятся нахмуренные лица, печальные улыбки людей, нравится их приобщение к идеям умной поэмы. Я крепко уверен, что, испытав столь глубокие волнения духа, все они уже не в силах будут жить, как жили вчера.
В задумчивом молчании гостиной медленно текут слова Люция:
Шамов обводит всех маленькими глазками, включает и меня в невидимый круг и, легонько вздохнув, говорит, улыбаясь:
Он произносит слова всё более неохотно и тихо, точно засыпает, утомленный беседой с друзьями.
В дверях, прячась за темной портьерой, стоит тоненькая, стройная горничная, с золотой, змеиной головкой, в кружевной наколке на рыжих волосах, на ее белом лице остро блестят зеленоватые глаза.
— мечтает Шамов, тонко улыбаясь.
Он кончил, слушатели дружно рукоплещут, а Локтева целует его в лысину.
— Вы очаровательно читаете, Макс. Ах, боже мой…
— Польщен. Но, — «как истый сибарит», — приглашаю кушать! Вашу лапку, дорогая…
Стало шумно и очень весело. Люди парами идут в столовую, сзади всех — горбатый Асеев. Он качается на ногах, точно пьяный, одной рукой он потирает высокий лоб, исписанный морщинами, в другой — папироса; он мнет ее пальцами, посыпая ковер табаком.
— Волшебница, — английской или хинной? — громко спрашивает Шамов.
В столовой, под яркой люстрой, на огромном столе сверкает хрусталь, светится серебро, три вазы с фруктами, как три огромных цветка Дама в пенсне рассказывает Ляхову:
— В воскресенье у Ещепуховых меня угощали медвежьим окороком. Я не нашла в нем ничего особенного.
А Тулун басом внушает кому-то:
— Возьмите перцу — так! Теперь — уксус! Ага?
Я незаметно пробираюсь в прихожую, — я уж научился уходить незаметно. |