Изменить размер шрифта - +

Дочь же ее, точно тихий гномик грустной сказки, лишняя среди нас да, кажется, и вообще лишняя на земле. Ест она осторожно, точно это не пирог, а костистая рыба. И почти каждую минуту ее большущие глаза медленно передвигаются в сторону Сашки; на его тонкое, подвижное лицо девочка смотрит странно, как слепая.

Под окном просительно и тихо ноет собака, с улицы доносится медная военная музыка, мерный, тяжкий топот сотен ног, большой барабан глухо отбивает такт марша.

Степаха говорит дочери:

— Что не бежишь на солдат глядеть?

— Не хочу.

— Славно! — восклицает Сашка, бросая собаке корку пирога. — Как будто ничего больше и не надо мне!

Степаха смотрит на него глазами матери, оправляя кофту на высокой груди.

— Ну, и — врешь, — говорит она, вздохнув. — Тебе много надо…

— Я — не вру, это я про сейчас сказал, — сейчас мне ничего не надо; вот только Панька не ковыряла бы меня глазами.

— Больно нужно мне, — тихо и презрительно заметила девочка; мать ее сердито сдвигает брови, но — молчит, поджав губы.

Сашка беспокойно передернулся, искоса поглядел на девочку и заговорил горячо:

— Есть у меня какая-то дыра в душе, ей-богу! Хочется, чтоб душа была полна, спокойна, а я ничем не могу ее набить! Ты понимаешь, Максимыч, — когда мне нехорошо, так я хочу, чтоб было хорошо, а добьюсь хорошего часа, — так мне делается скушно! Отчего это?

Ему уже «сделалось скушно», я вижу это: живые глаза его беспокойно бегают по комнате, щупая ее убожество, в них горят едкие критические огоньки. Ясно, что он чувствует себя человеком, который попал не на свое место, но только сейчас догадался об этом.

Он пламенно говорит о беспорядке жизни, о слепоте людей, которые не видят этого обидного беспорядка, привыкли к нему. Мысли его мечутся, как испуганные мыши, и трудно следить за их быстрой путаницей.

— Неправильно поставлено всё, — вот что я вижу! Стоит церковь, а рядом — пес знает что! Иннокентий Васильевич Земсков стихи печатает, пишет:

— а сам у сестры неправильно дом отсудил и намедни горничную свою, Настю, за косу драл…

— За что? — спрашивает Степаха, разглядывая свои стертые руки, красные, как лапы гусыни; лицо у нее каменное, глаза она прячет.

— Не знаю за что… Та хотела даже к мировому подать, ну — он дал ей три рубля, — отказалась. Дура!

Сашка неожиданно вскакивает со стула.

— Ну, нам пора идти!

— Куда? — спрашивает хозяйка.

— Дело есть, — врет Сашка. — Вечером я приду…

Он протягивает руку Паше, та смотрит на его пальцы, несколько секунд не решается коснуться их, потом пожимает руку Сашке так, точно отталкивает ее.

Уходим. На дворе Сашка бормочет, туго натягивая картуз:

— Чёрт… Не любит меня девчушка… Да и мне стыдно пред нею. Не приду я вечером…

Неприятные мысли точно сыпью выходят на его лицо, он краснеет.

— Надобно бросить Степаху, — это нехорошее баловство! И вдвое старше она меня, и всё…

Но, свернув за угол улицы, он уже ухмыляется и размышляет тепло, без тени хвастовства:

— Любит она меня, как цветок холит, ей-богу, право! Даже — совестно. До того иной раз хорошо с ней… лучше матери родной! Замечательно. Эх, бабы, — знаешь, брат, трудно с ними! Хороший народ, между прочим… Очень много надо любить их… а — разве угодишь на всех?

— Так ты бы хоть одну хорошо полюбил, — предлагаю я.

Быстрый переход