Изменить размер шрифта - +
То есть совсем мало. Не ошибусь, если скажу, что даже самый мрачный взгляд на положение дел имеет под собой основания, — разглагольствовал оправдатель, сунув руки в карманы расстегнутого разлетайкой кафтана, преувеличенно длинного, почти до щиколоток. Вид у Омана был вялый и брезгливый, если не угнетенный, то уж точно недовольный. Во всяком случае, не выспавшийся. — И сможешь ли ты сказать? Искренне. Убедительно и страстно. Трогательно, но не теряя достоинства — у нас этого не любят, чтоб на коленях. Сможешь? А под конец подпустить слезу. Как бы не совладав с собой. Но без нарочитости. Сможешь? Уверена ли ты в себе настолько, чтоб меня успокоить?

Оман, понятно же, имел высокий образец, на который равнялся, — свое собственное блистательное выступление, что давеча потрясло народ, Золотинку и самого оратора. Он трезво сознавал, как мало у Золотинки надежды превзойти памятный успех, а без этого, по видимости, нечего было надеяться на победу.

— Вообще-то до этого не далеко — до слез, — уныло отвечала Золотинка. — Однако не обещаю.

— Сле-езы… — с какой-то ужасной, не совсем понятной многозначительностью тянул пигалик, снисходительно и жалостливо оглядывая Золотинку снизу вверх.

Тут Золотинка ненароком и сообразила, почему он так переменился за ночь, — к худшему. Изменчивая и впечатлительная натура поэта все еще пребывала под впечатлением вчерашнего погрома, который учинил к вечеру обличитель Хрун. И что более всего подействовало на Омана — это быстрая и подавляющая перемена общественного мнения. Самая решительность перемены заставляла Омана сомневаться в себе, исподволь, вполне бессознательно готовить пути отступления.

Проницательность возвращалась к Золотинке, день ото дня пробуждалась в ней острота взгляда и свежесть мысли — она разгадала Омана мимоходом, без нарочного усилия. Но отступничество это — полуосознанное или вполне неосознанное — не возмущало Золотинку. Постигнув душевное состояние пигалика, она чувствовала его собственную, внутреннюю правоту. Он отшатнулся от Золотинки вместе с народом — можно ли было ожидать другого? Кто его осудит?

— Слезы… — повторял пигалик в суровой задумчивости, покачиваясь — руки в карманах. — Как хочешь, а без слез ничего не выйдет. Я знаю пигаликов, это легковерный, увлекающийся народ при всей их хваленной трезвости. И знаешь что… — в голосе его и в повадке явилось нечто особенное, как бывает, когда затронут заветная и щекотливая тема. — Я, может быть, хотел бы родиться человеком!

Оман не удержался от многозначительного взгляда, проверяя впечатление.

— Почему у нас нет поэтов? — заговорил он громче и как бы с вызовом. — Разве в Республике есть поэты? Мы живем наследием древних. Золотой век, восемь поэтов мечтательной эпохи, век бури и натиска — это все в прошлом. Забронзовело. И не смотри на меня… О присутствующих не будем… Я хотел бы быть человеком, чтобы страдать. Страдание и тонкое ощущение уязвимости, мимолетности твоего существования наполняют строки подлинным чувством. Страдание — аромат поэзии. Мы здесь слишком уж покойно живем — кого как, а меня тошнит. Волосы хочется рвать, когда сидишь над листом бумаги и вымучиваешь из себя страдание! Мне тридцать восемь лет — и ничего для вечности! Иногда представляю: вот тебя приговорили к смерти. Жутко: остались недели и дни. Но это другая жизнь. Какое напряжение! Последняя ночь. О, то, что будет написано в эту ночь, останется в вечности! Как огненный отпечаток. У вечности высокая цена. Но это вечность, ее не обжулишь. Заплатишь сполна, все отдашь — и не хватит.

— А мне кажется, в последнюю ночь ничего уж нельзя написать. Сумбур и банальности, — тихо молвила Золотинка.

Быстрый переход