|
Он произнес последнюю фразу в чуть замедленном темпе, и улыбка его вновь подчеркнуто блеснула своей неподдельной притягательностью. Тут я вдруг понял — но без гнева, а скорее даже с чувством сообщнического любопытства, — почему же все-таки полиция Бельсенцы постоянно оставалась с носом.
— Полиция тоже интересуется слухами, о чем считаю небесполезным вас предупредить. Было бы ошибкой преувеличивать ее наивность. Рано или поздно она арестует тех, кто их сеет, и тогда, уверяю вас, со слухами будет покончено.
— Вот здесь вы, господин наблюдатель, не правы, — заметил он, смущенно покашливая. — Мне не верится, чтобы вы рассуждали так же, как рассуждает обычная полиция.
— Позвольте, полиция рассуждает не так уж плохо, — холодно возразил я, — когда речь идет о том, чтобы выявить источник, который представляется мне все менее и менее загадочным, и чтобы приструнить возмутителей общественного порядка. Я не сомневаюсь, что демонстрируемые вашим правительством чувства будут оценены Синьорией по достоинству. Однако я позволю себе кое-что объяснить ей, и она убедится, что намерения и дела могут находиться в разительном противоречии друг с другом. Если бы не существовало столь настойчивого стремления взбудоражить общественное мнение, то нам и в голову не пришло бы принимать необходимые меры предосторожности, которые вызвали у вас столь явное неудовольствие.
Незнакомец рассеянно посмотрел в сторону окна и вежливо-обреченно махнул рукой.
— Я вижу, нам никак не удается добиться взаимопонимания, — сказал он, выражая всем своим видом терпение и покорность.
— Я и в самом деле не очень уютно себя чувствую, разговаривая с провокатором.
Последовавшая затем короткая пауза была не столько паузой оскорбленного достоинства, сколько паузой нарушенных приличий, возникающей, например, вместе с чувством досады, когда на мелкие звонкие кусочки разбивается какой-нибудь крупный предмет из сервиза.
— Я рад, что вы высказались, — сказал он с безжалостным хладнокровием. — Мне начинает казаться, что Раджес в своем нежелании обострять обстановку проявил чрезмерное рвение.
И он снова сделал рукой виноватый, несколько небрежный жест, словно отрезал. Все более интригующее меня выражение его лица было таким, какое бывает у игрока, который осторожно, одну за другой, открывает полученные карты.
— Оставим этот разговор, — добавил он сдавленным голосом. — А то я боюсь, как бы мы не дошли до дурной ссоры.
Он снова посмотрел на меня с открытой, почти простодушной улыбкой, какой улыбаются, когда хотят согнать недовольную гримасу с лица ребенка.
— Мне кажется, что мы теряем из виду одну весьма примечательную особенность сложившейся ситуации, — продолжал он, бросая взгляд в сторону окна. — Если мы хотим добиться взаимопонимания, то в наших интересах не впадать в то, что я назвал бы официально санкционированным недоброжелательством. Нет, нет, прошу вас, ничего не говорите! — В его голосе вдруг прозвучала неожиданная поспешность, словно он испугался, как бы я опять не перевел разговор на другую тему. — Я хотел сказать: если мы продолжим разговор на казенном языке полиции и канцелярии, то у нас не окажется необходимых слов, чтобы договориться друг с другом по поводу того, что я бы назвал, если вы согласитесь, новым фактом.
Он снова бросил на меня вопрошающий взгляд, и, поскольку я хранил молчание, его лицо вдруг осветилось тонкой и беззаботной, полной обаяния улыбкой. Теперь я заметил у него в уголке рта жесткую и суровую, как шрам, складку, которая придавала его улыбке едва заметный оттенок жестокости.
— …Видите ли, господин наблюдатель, — продолжал он, — это очень трудно: говорить и думать наперекор официальным формулировкам и четко очерченным ситуациям. |