Не было в этой лишенной тайны жизни ни одного слова, ни одного жеста, которые бы я интуитивно пытался скрыть от него, не было ни одного мгновения, когда бы я почувствовал себя виноватым перед ним.
Не отдавая себе отчета в том, сколько я прошел, я оказался на тонкой песчаной косе, отделяющей лагуну от моря. Коса эта, вся поросшая камышом и освещенная лаковым блеском луны, отраженным от вод, тянулась передо мной в виде длинной темной меховой оторочки и убегала за горизонт, теряясь в его ночной близости. За моей спиной над лагуной возвышалось белое из-за тумана Адмиралтейство. Я улегся лицом к морю в песчаной ложбинке и, с отяжелевшей от размышлений головой, долго лежал и следил праздным взглядом за игрой лунного света на водной поверхности в тишине, которая, как мне казалось, углубляется с каждой минутой. Очевидно, я лежал так, погруженный в это созерцание, очень долго, потому что вдруг ощутил добравшийся до меня из самого сердца ночи холод и приподнялся, чтобы поправить на плечах шинель. Тогда-то я и увидел скользящую по дорожкам лунного света на небольшом расстоянии от меня едва различимую тень небольшого корабля. Какое-то время он плыл параллельно берегу, потом, повернув вправо у входа в порт и преодолев патрульную линию, направился в открытое море и вскоре исчез за горизонтом.
Беседа
На следующий день рано утром я попросил доложить обо мне Марино. Я почти не сомкнул глаз, и когда перед деликатным разговором пытался хоть немного привести в порядок свои мысли, то возбуждение, в которое привело меня мое вчерашнее открытие, стало казаться мне ненормальным. Хотя реальность подозрительного явления и не вызывала у меня сомнения, мне не терпелось проверить это на Марино. Я верил, не признаваясь себе в этом, что его несметные запасы всесокрушающего спокойствия способны устранить все неясности и вернуть все к прежнему порядку, которому ничто не угрожало. Одновременно я догадывался, что мое открытие будет ему неприятно, и у меня было такое ощущение, что я веду себя вызывающе, что я бросаю вызов какому-то живущему в нем запрету, заставляю его раскрыть свои карты. Уже одно то, что я рассказал бы об этом открытии ему, сразу же сообщало простому вроде бы действию весомость и двусмысленность. Пока тем зябким ранним утром я шел по тусклым коридорам, мне вдруг стало казаться, что он имеет особую, опасную власть над моими мыслями и над моими поступками, причем не потому, что может повлиять на них, а потому, что он способен независимо от моей воли придать им какую-то неведомую тяжесть необратимости, под давлением которой я бы зашатался.
Я нашел его в крепости, в том расположенном в подземелье кабинете, где по утрам он писал донесения в Орсенну. В комнате витало что-то монашеское, какая-то скрытность; сама же комната как бы перекосилась от времени, сомкнулась вокруг него, как раковина вокруг моллюска, и его тяжелый силуэт за столом добавлял лишь последний штрих, доводил этот шедевр размещения деталей до совершенства. Длинная перспектива ведущего к комнате коридора образовывала нечто вроде рамы, и, как на тех полотнах, где магия как бы рождается из невероятной гармонии единого целого, глядя на него в этом обрамлении, нельзя было отделаться от мысли, что он вот-вот каким-то чудом оживет. Передо мной, однако, был настоящий Марино, против которого мне предстояло бороться: находясь в сговоре с привычными вещами, опираясь на них и поддерживая их своей защитной массой, он являл собой пример мягкого и спокойного сопротивления всему неожиданному, внезапному, постороннему. Трубка, положенная на стопку досье, бросала вызов пороховой бочке. Неторопливая и старательная рука крестьянина возделывала свою ежедневную борозду, заполняя страницу за страницей крупными чернильными фестонами. Длинная череда равновеликих дней, дней без дат и без секретов, выковала эти неуязвимые доспехи, прикосновение к которым разгоняло призраков, заделала пробоины в водолазном колоколе, где навеки незаметно иссякала таинственная цепкость привычки. |