Великолепная и величественная разбушевавшаяся стихия, похожая на сменяющие друг друга полотнища храмовой драпировки, бесконечные, ниспадающие жесткими складками, переливающиеся неосязаемыми восточными муарами. На кладбище падали сладостные молнии, рассыпающиеся на мелкие капли серебряного дождя. Длинные, короткие, снова длинные ноты гнались друг за другом, как какой-нибудь нечеловеческий зов, как красная лава горячей радости, удушливой, как сгусток крови. Наконец они оборвались, словно кто-то включил внезапно свет. Ничто не пошевелилось. До самого-самого горизонта простирался Сирт, серый и блеклый. А венок все висел и висел на своем крючке. Пальцы Марино смущенно теребили окантовку фуражки. Трубачи, перед тем как спрятать инструменты в футляры, скручивали на них, как какие-нибудь уже не поддающиеся прочтению свитки пергамента, флажки, украшенные гербом города.
В Адмиралтействе был устроен торжественный обед, куда Марино из соображений дипломатии пригласил кое-кого из богатых фермеров, являвшихся для нашей перелетной рабочей силы самой надежной клиентурой. Их аляповатые деревенские манеры и чрезмерная сердечность Марино мне не понравились; за десертом у них наметилась какая-то сделка, из-за чего нервы мои совершенно оголились; хотя в том, что своим небольшим войском Марино руководит без малейшей тени корысти, я не сомневался. Торжество достигло своего апогея, когда наш командир предложил им осмотреть крепость; меня меньше бы расстроило, если бы обезденежевший Король-солнце вдруг пошел прогуляться по версальскому парку с откупщиками налогов; я сказался больным, извинился и распорядился седлать мою лошадь. Я был и в самом деле на грани заболевания; меня тошнило при мысли о том, что их едва-едва очищенные от навоза и соломы сапоги потащутся по благородной мостовой: мне это казалось чуть ли не кощунством. Фабрицио понял мой маневр и перехватил меня, когда я выходил из зала.
— Не забудь, что сегодня день Альдобранди. На тебя очень рассчитывают. Машина отправляется в шесть часов.
— К черту это отродье! — прошипел я, теряя терпение. В этот момент я причислял к гнусной армии штатских даже Ванессу и предупредительность к ним, проявленная Марино, вызывала у меня сильное раздражение.
— Ты, по-моему, просто сошел с ума.
Фабрицио опять, как сегодня утром, красноречиво возвел к небу глаза и пожал плечами. Я несколько резковато уклонился от его конфиденциальной проповеди и побежал на конюшню. Мне не терпелось остаться одному.
У меня впереди был целый день, погода стояла прекрасная, и я решил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы совершить неблизкую, давно откладываемую поездку на развалины Сагры. Об этом мертвом городе мне рассказал Джованни, которого иногда гнали туда его охотничьи интересы; похоже, что там, в некоем подобии окаменевшего от страшной изоляции подлеска, чуть ли не на каждом углу улицы попадалась крупная дичь. Мысль о подобном безлюдье мне была приятна; солнце пока еще сияло высоко в небе, и я отправился в путь, предварительно сунув в седельную кобуру охотничий карабин.
Наполовину стершийся след, который, петляя в камыше, вел к развалинам, проходил по одной из самых неуютных частей Сирта. Там было много густых массивов тростника, называемого голубым ильвом, жесткие стебли которого весной, на протяжении очень короткого периода, зеленели, затем желтели и целый год стояли сухие, при малейшем ветре ударяясь друг о друга с легким скрипом, напоминающим хруст костей, и еще никогда ни один плуг не касался этих обездоленных земель. Я продвигался по узкой траншее из сухих стеблей, зловещий костяной шелест которых придавал этому безлюдью подобие жизни; некое разнообразие вносили лишь время от времени открывающиеся слева просветы с мелькавшими в них лагунами, тусклыми, как какое-нибудь оловянное лезвие, и окаймленными желтизной, в которой медленно растворялась, умирала навязчивая и еще более тусклая соломенная желтизна тростника. |