Дюралевое кресло неприятно холодило Ликины ноги под коленками. Официантка только что поставила перед ними две вазочки, в которых кривоватым айсбергом оплывало мороженое.
— Вот представь себе, — говорил Никита. — Это ведь не просто какое-то хобби, даже не профессия, нет. Это твоя жизнь. У кого-то семья, работа, дом, друзья, дети. А у тебя — только балет. И это твой осознанный выбор. Для всех других ты инвалид, практически, неполноценный человек. Понимаешь?
— Понимаю… это я понимаю…
— Он сожрал тебя с головы до ног, ты им болеешь, ты им живешь. И, главное, у тебя ведь неплохие идеи, и все это признают, даже эти там, — он махнул рукой куда-то вверх. — И ты сам это знаешь. Но вот нельзя, понимаешь? Кто-то где-то там решил, что классику ставить можно, а весь этот вот модерн — нельзя. Не вписывается в идеологию, черт бы их взял.
Он со злостью стукнул ребром ладони по столу, едва не смахнув на пол вазочку с мороженым, криво усмехнулся и залпом опрокинул полную рюмку коньяку. Лика сидела напротив, затаив дыхание. Впервые он разговаривал с ней так — серьезно, откровенно, словно она была не просто случайной знакомой, девочкой из студии, а его давним и близким другом.
— Никита, но разве… — осторожно начала она. — Мне казалось, это должно быть такое счастье — когда выходишь на сцену и даришь людям себя, раскрываешься перед ними. И каждый в огромном зале, каждый, хочет стать таким хоть на минуту, но не может…
— Счастье, — скептически вскинул брови Никита, оторвавшись от своих мыслей, впервые внимательно поглядев на Лику. — Что ж, может быть оно и есть, на сцене… Но ты хоть представляешь себе, что за этим стоит? Нет, я даже не про репетиции сейчас. Я про всю эту гадость и гниль, в которой приходится существовать ежедневно. Про это смердящее, засасывающее болото… Про всех этих художественных руководителей, воинствующих бездарностей… Про всю эту кодлу, которая постоянно шепчется у тебя за спиной, высматривает, вынюхивает, строчит доносы. А… — Он махнул рукой. — Тебе должно быть все это не интересно.
— Очень интересно. Рассказывайте, пожалуйста! — возразила Лика, не отрываясь глядя в его бархатистые, сейчас кажущиеся аквамариновыми глаза, затененные прямыми черными ресницами.
— Да что рассказывать, — пожал плечами Никита. — Просто была мечта, понимаешь? Поставить что-то свое, новое, такое, чего в этой стране никто еще не видел. Ходил, обивал пороги, писал прошения, выпрашивал подписи чинуш. Наконец вроде все срослось, разрешили начинать репетиции. Несколько месяцев не спишь, не ешь, только об этом и думаешь. А на генеральном прогоне, за день до премьеры, худсовет берет и закрывает постановку. И сразу же начинается за спиной шу-шу-шу, и смотришь вдруг, а на твои роли уже второй и третий состав введен. И все, ты в опале, и каждая сволочь, которой ты когда-то дорогу перешел, теперь норовит этим воспользоваться и окончательно тебя прикончить.
Никита рассеянно зачерпнул ложкой растаявшее мороженое, медленно перевернул ее над вазочкой и смотрел, как скатываются и расплываются на металлическом дне тяжелые белые капли. Лика осторожно спросила:
— Поэтому вы так возитесь с нами, да? Потому что в студии нет художественного совета и можно ставить все, что хочется?
— Ну, в этом ты ошибаешься, все, что хочется, у нас в стране нигде ставить нельзя, — усмехнулся Никита. — Но вообще ты права, в студии надзор гораздо слабее. Подумаешь, детишки занимаются танцами, какой от этого может быть вред. Это тебе не передовой фронт балетного искусства всего СССР. Да, Лика, мне с вами интересно, потому что вы настоящие, чистые, у вас на репетициях глаза горят, вам и самим хочется сделать что-то красивое, новое, а не просто выдвинуться на главную роль и вырвать Госпремию. |