И пока Ноэми считала пульс, держа его запястье, Жан, как некогда во время своих одиноких прогулок, вновь и вновь повторял шепотом все тот же стих — крик Паулины: «Мой бедный Полиевкт кончается в постели...», и с его губ не сходила улыбка. Он вовсе не считал себя мучеником. Все называли его бедолагой, и он соглашался, что так оно и есть. Взгляд, брошенный назад, на тусклую череду прошедших дней, еще больше укреплял его в этом мнении. Он прозябал, гнил заживо. Но в тихой заводи его жизни забил вдруг родник, и если жил он как мертвец, то умирал, возрождаясь к новому бытию.
Как-то вечером, когда кюре и доктор Пьёшон задержались в прихожей, к ним подошла Ноэми и с горечью попеняла им за их молчание: почему, мол, они не дали ей знать о ежедневных дежурствах Жана у одра больного чахоткой. Доктор понурил голову, стал оправдываться: он не подозревал о плохом состоянии Жана. Он ведь и сам все время был рядом с сыном, кто бы мог подумать, что безграничное милосердие к больному обернется столь чудовищными последствиями? Кюре оборонялся более энергично: Жан сам потребовал, чтобы они молчали. И вообще, духовники обязаны сохранять в тайне то, что им поверяют их чада.
— Но ведь это вы, вы, господин кюре, настояли на злосчастной поездке в Париж!
— Я ли один, Ноэми?
Она прислонилась к стене, машинально царапая пальцем трещину в выкрашенном под мрамор гипсе. Больной закашлял у себя в комнате. Зашаркали башмаки Кадетты.
— Я принял это решение, помолившись, — добавил кюре. — Следует почитать пути Господни.
И кюре натянул куртку.
В глубине его души, однако, копошились сомнения, бессонными ночами он оплакивал судьбу Жана. Напрасно твердил он себе, что больной оставил завещание в пользу Ноэми и что господин Жером намеревается после смерти своего бедного сына передать дом и большую часть своего имущества молодой женщине — при условии, правда, что она не выйдет замуж вторично. При всей своей щепетильности кюре был слишком склонен вмешиваться в жизнь других людей. И вот теперь кюре спрашивал себя, правильно ли он поступил. В том, что этот брак должен быть счастливым, кюре не сомневался. И тогда — sub specie aeterni — ему вроде бы следовало радоваться удаче. Ему-то какой прок от всего этого? Добрый пастырь, он заботился лишь о своей пастве. Каждый раз он оправдывал себя перед своей совестью, но та снова и снова не давала ему покоя. Он боялся, что перестал отличать добро от зла. Сомнения в правильности его поступков раз за разом терзали сердце кюре. Из смирения он служил теперь в своей будничной сутане и отказался от треуголки, которая отличала его от других священнослужителей. Постепенно он освобождался от мелких пороков. Так, совершенно равнодушно принял кюре весть о том, что епископ предоставил ему, хотя он не был деканом, право носить мантию с капюшоном поверх стихаря. Разве пристало ему, хранителю душ, прилепляться сердцем к подобным пустякам? Сейчас самое важное для него — разобраться, какую роль он сыграл в этой драме. Был ли он послушным орудием Господа? Или бедный сельский священник дерзнул подменить собой всемогущего Бога?
Между тем каждый вечер по обледенелой дороге приезжал в своей коляске молодой доктор. Сквозь густые макушки сосен, сквозь сплетенные ветви цедился лунный свет. Круглые темные вершины деревьев парили в воздухе. Несколько раз в сотне шагов от коляски с одного склона на другой перескакивали короткие кабаньи тени. Сосны расступались перед низким облаком, скрывавшим луг. Дорога поворачивала, и с реки веяло холодом. Молодой человек в козьем полушубке, отгороженный от внешнего мира туманом и ароматным дымом из трубки, не думал о том, что высоко над соснами мерцают звезды. Словно идущий по следу пес, он не поднимал глаз от мертвой земли. И когда его мысль отвлекалась от кухонного очага, у которого он скоро будет сушиться, от супа с вином, он вспоминал о Ноэми, казалось, такой близкой, но такой недоступной. |