Думается мне, что такое нарочитое неуслышание меня в 1912 году (в бытность мою в «Мусагете») всем пленумом мусагетцев, такое же нарочитое неуслышание меня через два с половиной месяца (в том же году) после моего разговора со Штейнером тем же пленумом мусагетцев (с орфеиками и «логосами»), обвинявших меня в чем-то (в чем?), происходило именно потому, что никто не прочел моей «Эмблематики смысла», зная, что я за нее держусь, как за скудельный намек на ненаписанную систему, плод усилий мысли всей жизни моей (от гимназических раздумий до тридцатилетнего возраста); верю, что эта статья написана трудно, написана плохо (не в мысли, а на бумаге); но ведь она же намек на итor жизненных борений, даже опытного пути. Человек поставил себе задачу жить с друзьями, для друзей; все его личные несчастья от утопизма на этой почве; даже самая неудачность и спешка в написании «Эмблематики» от разгрома журнализмом готовой системы идей, которую не было времени закрепить на бумаге; а сам журнализм и переутомление в нем опять-таки потому, что эмблема столба с рукой к духовному знанию, или «символизм», профанировался и подменялся в рядах символистов же; неужели десятилетие дружб, интимных разговоров в том, чтобы отвернуться от разбора того, что «друг» считал интимнейшим и серьезнейшим (о, насколько более серьезным, чем писание стихов и «Симфоний», или участие в «мистических» братствах).
И позднее длилась эта тягостная для меня духота в этом пункте обшения не только с врагами антропософии, но и с антропософами; дело доходило до того, что меня срывали в попытках поставить тему моего «символизма» в моей антропософии прямыми словами: «Это неинтересно».
«Как неинтересно? мог бы я воскликнуть в 1913 году, когда вся душа моя ушла в интимные темы курса, прочитанного в Лейпциге. Как неинтересно? Ведь разговор идет о том, что без проведения темы индивидуального взятия антропософии она в нас выродится (лозунг Штейнера)»; мое, индивидуальное в антропософии ведь было именно переработкой в ней доантропософской жизни. «Если это неинтересно, к чему маниловщина с „Антропософский друг“? Какие же мы „друзья“, если мы друг другу неинтересны в нашем „индивидуальном“?»
И теперь с точки зрения очередной антропософской моды говорить об интеллектуальности как мече Михаила в борьбе со злом позиция «Эмблематики», пусть косноязычно высказанная, и есть позиция этого «меча», ибо в ней лозунги 1) символизм плюс критицизм, 2) свобода эмблематизации, переходящая в моральную фантазию, 3) вынесение сферы символа из всех эмблем такое же, как вынесение сферы воздействия импульса Михаила над всеми покровами, ибо символ дан здесь и как предел пределов, и как «нечто» конкретное (не «ничто»).
Очень мне было важно себя объяснить в этом именно пункте во избежание будущих недоразумений.
Оговариваюсь: эти слова мои не суть обвинение, но пояснение, как тема дум о «непонятости» развивалась в годинах жизни.
Вместе с непониманием моей идеологии шло непонимание моих художественных путей; тут непонимание не было мне столь горестно: как мастер-ремесленник, я прекрасно разбирался в своих достижениях и падениях: лозунг художника о том, что он сам свой «высший суд», мне был свойственен, и не раз написанное подвергалось мною страшному суду; поэтому я не углубляю всех непониманий меня на этой почве; скажу лишь летуче, что мой показ, робчайший, одному из друзей «Северной симфонии» (в рукописи) в 1901 году встретил в полной степени угашающую мои искания в сфере искусства реплику: «Я думаю, что литература не для вас». Я подумал: «Если и этот не понял, то где мне, куда мне?» Голова и руки повисли плетьми: художнику нужен суд, критика, но именно мотивированная, чтобы ему было ясно: в чем непонимание; немотивированные приговоры, молчание, как и беспрокие «хвалы», разбивают творчество; я выпускал книгу за книгой, а от многих близких друзей ничего не слышал: ни да, ни нет; не обижался, но очень огорчался (брань, как и только хвала, не задевала; но молчание убивало); художник без сердечного общения с ним, как с художником все равно что неполиваемый цветок: он чахнет. |