Уходя, он сказал ей:
— Я еду охотиться. В наши места. В Тихоречье и Лебединый Слет. В последний раз.
— Зайдите ко мне тотчас же, когда вернетесь, — сказала Ирина Сергеевна. И вдруг, изменившимся голосом, сама не понимая, почему она говорит это, прибавила: — Или хотя напишите мне два слова.
И когда он ушел, долго мучилась мыслью, почему она не сделала того, что она хотела сделать. Ей хотелось подойти к Огинскому и поцеловать его в лоб.
Немного стрелял дичи в то утро Огинский. Тонкий и высокий как жердь зловещий Мишка Шагин угрюмо шел за ним и про себя говорил злые слова. С тех пор как в доме стало значительно беднее, он сильно поколебался в почтении к своему барину; почтения, впрочем, он никогда и не испытывал.
Огинский подошел к болоту. Он вынул из кармана карандаш и листок бумаги и написал несколько слов.
— Возьми эту записку, — сказал он слуге, — и тотчас отвези Ирине Сергеевне. Потом вернись сюда.
Мишка Шагин взял записку и сделал вид, что уходит в соседнюю деревню, где была оставлена лошадь. Но в лице Огинского и во всей его повадке было что-то такое странное, он был такой необычно торжественный, что Шагин подумал: «Нет, брат, шалишь, посмотрю-ка сперва, что ты тут будешь делать». Он зашел неподалеку в чащу и стал оттуда смотреть.
Огинский долго стоял без движения, не шелохнувшись. Потом он осмотрелся кругом, приподнял лицо и посмотрел на солнце, сбросил фуражку, перекрестился и твердыми шагами пошел в болото, в самую топь.
«Чудит, — подумал Шагин. Хотел выйти и крикнуть. Побоялся, что забранит. — Да и что мне за дело, что чудит, — подумал он. — Всегда чудил, до смертного часа чудить будет».
Но когда Огинский зашел в самую топь и начал тонуть, он выбежал из чащи. Огинский, не видя его, поднес левую ладонь ко рту и упал. Ноги его были по колена в болоте, голова и верхняя часть тела завалилась на кочку.
Шагин опрометью побежал в деревню.
На деревне все делается не сразу. Кто про что, послали за становым, кто-то догадался послать нарочного за земским врачом и в Большие Липы к Ивану Андреевичу. Когда наконец у болота были все, кому нужно и кому не нужно было там быть, не так легко было найти желающих спасать Огинского. Кое-как наконец его вытащили из топи. Когда к нему добрались, он неподвижно лежал на кочке, и только ноги его до половины потонули в болоте. Лицо его было обращено вверх, он уже похолодел. Правая рука застыла в крестном знамении.
В суматохе Мишка Шагин совсем забыл о данной ему записке. Когда на другой день он нашел ее у себя в кармане, он со злобой подумал: «Буду я еще передавать теперь твои записки». И, сделав из записки цигарку, он насыпал ее махоркой и, молча посмеиваясь, выкурил. Никому и никогда он не рассказал, какую однажды он выкурил цигарку.
А Ирина Сергеевна, и тогда, и много лет спустя, думая о смерти Огинского, всегда с горечью говорила про себя: «Как мог он не послать мне прощального слова?»
Осталось неясным, вольная или невольная была эта смерть. Но вольная она была. В чужом лесу, на чужом болоте. Но разве не каждый лес для охотника родной, и разве не каждое болото манит его душу своими птицами и цветами, своею странной топью, шатким голосом зыбкой основы, говорящем душе о начальных днях земли, когда земля и вода еще не могли и не хотели разъединиться?
С лицом, обращенным к небу, он умер, человек, захотевший умереть. И когда он, умирая, прощался со всем, что в жизни мило, в этой бледной синеве сентябрьского неба тянули и кричали долгим криком журавли, быть может, те самые, которые когда-то кричали долгим кликом-перекликаньем над юною женщиной, убегавшей к любимому от другого любимого.
21
Прошло пять лет. Было начало последнего безвоздушного десятилетия, замыкавшего износившийся девятнадцатый век, самомнительный, беспримерно самоуверенный и в слепоте своей нагромоздивший столько злых узлов, что благополучно их распутать или хотя бы разрубить не смогут и два и три новые столетия. |