Ирина Сергеевна бегло взглянула на него и начала с «Вечерней Звезды» Вагнера. Простые, красиво-печальные звуки сразу завладели воздухом безмолвной комнаты, прислушивающимся воздухом трех душ, мгновенно задумавшихся.
Есть в музыке воистину волшебная власть, которой нет ни в одном из искусств, чье назначенье — завладевать душами, ни в зодчестве, которое, однако, зовут застывшей безгласной музыкой, ни в упоительной живописи, научающей красиво молчать и говорить тихонько и ступать осмотрительно, ни в поэзии, да, даже и в поэзии, овладевающей сердцами и бросающей влюбленных к внезапному поцелую, и зовущей к подвигам, и припоминаемой, как слово молитвы, раненным насмерть, глаза которого меркнут среди гула и рокота битвы. Единственная власть музыки, ее нездешнее, божеское преимущество сразу сливать воли и сердца, одним созвучием — почему именно этим? не скажет никто — сочетанием двух-трех звуков, и их чуть заметным уклоненьем к новому созвучию, их легким, звонким перебегом к другой неопределимой сказке без имени, зовом ниоткуда, узывом в никуда, этой игрой, сплетенной из паутин, что выпряли лунные души и овеяли крылья улетающих птиц, что, улетев, всегда возвращаются в самый неожиданный миг, — власть заставить множество разных сердец, и даже вражеских, биться как единое сердце, внезапно отдохнувшее от всего, что было только что убедительно и сразу растаяло, как тень на стене от вошедшего в комнату луча, — власть толкнуть многочисленные воли, заставить их тотчас же дрогнуть и выпрямиться лучеобразно, и сумму воль сделать единицей, одной волей, волей к счастью, к правде неожиданной, к целому хору взметающихся в душе, восторженных вскликов, гласящих о радости цельного нового зрения после давнишней слепоты.
Широкие волны «Лунной Сонаты» Бетховена говорили спокойно-убедительным голосом одной души, видящей, к другой душе, которая должна, не может не увидеть.
Ирина Сергеевна откинулась в кресле и минутку отдохнула. Иван Андреевич и Огинский молчали. Им нечего было сказать друг другу, а заговорить с Ириной Сергеевной ни тот ни другой не смел. И, однако, между ними троими возник и длился сложный внутренний разговор, и всем троим казалось, что они что-то делают сообща, чего не делать не могут, чего не совершить нельзя.
Ирина Сергеевна болезненно вспомнила в эту минуту те слова, которые ей сказал за ужином Огинский. Когда она бросала свои стрелы в польских поэтов, а скорее в него, он странно на нее смотрел и отмалчивался. Когда же она потребовала, чтобы он сказал что-нибудь определенное, он промолвил: «Вы только шутите сейчас, Ирина Сергеевна. И вам, кажется, весело, а мне грустно. И так как грустно, я вспомнил строчку из Словацкого: „Biada kobietom, ktоre sluchajоnadto dоugo szumu pоaczоcej brzozy“ — „Горе женщинам, которые слишком долго слушают шум плакучей березы“».
Эти слова остались без ответа благодаря тому, что как раз в это время вошла с новым блюдом служанка и разговор спутался и изменился. «Но что он хотел сказать этим? Да, конечно. Обычный зазыв. Красота путешествий. Синяя даль, за которой новый цвет, и новый цвет, и новый цвет. Кто вечно здесь, узнает ли, что там? Не каждый ли день открывает свою новую тайну, когда не стоишь на месте, а идешь и не оглядываешься? Знаю. Знаю».
Она стала торопливо и даже с беспорядочностью играть романсы Шуберта. Дойдя до одного, она опять остановилась, и ей показались совсем особенными эти простые слова: «На дальнем горизонте…». Она брала левой рукой отдельные аккорды, как бы не в силах продолжать, а в душе ее, как щебет улетающих птиц, проносились эти чеканные строки слепого поэта Генриха Гейне:
Ирина Сергеевна вздрогнула, как бы проснувшись, с задором закинула голову, с задором проиграла картинную «Мазурку» Шопена, сыграла его «Marche Funbre», сыграла, разрумянившись, запретный польский гимн «С дымом пожаров», помедлила минуту, захлопнула крышку фортепьяно и встала. |