— Я пришла сюда днем. Луиза живет недалеко отсюда. На авеню Буа. Говорят, что французы очень эмоциональны. Так оно и есть, если дело касается приготовления икры или еще какой-нибудь еды. Но они страшно молчаливы в своем горе, когда они… теряют кого-то. Я видела это в детстве. Я жила здесь, когда началась война. Приезжал почтальон на своем смешном велосипеде и говорил женщине: „Пардон, мадам“ — и протягивал ей письмо. „Пардон, мадам, ваш сын был убит во время боя“ — крупной, сильной женщине вроде этих статуй Республики. „Пардон, мадам“ — с поклоном — и они сразу становились мрачными и шли покачиваясь, и если были в состоянии говорить, то только бормотали: „Tiens! Это все проклятая война!“
И Луиза такая же. Она сидела у себя в комнате и время от времени улыбалась. Она очень красивая. Я попыталась встряхнуть ее и почувствовала: ее скорбь — бесконечное лицемерие! Хотя я этого и ожидала! Она просто сидела и гладила кошку с совершенно безразличным видом. Потом в комнату ворвался этот ужасный тип, весь такой скользкий и сочувствующий, который треснул дверью, когда вошел, — американец по имени Голтон.
Не знаю, как он попал в дом. Но он тут же начал выражать свои глубокие соболезнования. Сказал, что был лучшим другом Рауля и, хотя не имеет чести быть знакомым Луизы, все же изъявляет ей свои самые сердечные сочувствия и, если она пожелает выйти пообедать, он к ее услугам. Фу! — Девушка рассмеялась почти истерично. — Это было ужасно, понимаете! Он все время скрипел башмаками и ронял шляпу и все время громко и быстро говорил. Луизе пришлось представить меня ему. Услышав мое имя, он многозначительно подмигнул и зловеще улыбнулся, и… понятия не имею, где он подцепил эти сплетни, такое впечатление, что он знает каждый… Так или иначе, но он практически обвинил меня в том, что я… любовница Вотреля.
Она замолчала и пристально посмотрела на меня. Мне стало вдруг страшно неприятно, как будто я невзначай вынудил человека в чем-то признаться. Я вежливо спросил:
— В самом деле? Но ведь это ужасно, не правда ли?
— Кажется, вас это не удивляет.
— А почему это должно меня удивлять?
Она встала, покраснев и тяжело дыша. В ее потемневших глазах полыхала удивленная и беспомощная ярость. Ее трепетная красота, природная тонкость натуры, которой не свойственны взрывы эмоций, одолевающих ее сейчас, трогали сердце. Весь ее вид словно восклицал: „Черт побери!“ — но слова замирали на губах.
— Значит, вы не понимаете. Мне не к кому обратиться. Все начинают читать мне проповеди…
— Дорогая моя девочка. Кто читает вам проповеди? Только не я. Думаю, это прекрасно…
Шэрон вспыхнула:
— А почему вы не читаете мне проповеди?
И опять все сначала — эта бесконечная перебранка, не только крайне неприятная, но и совершенно бессмысленная! И тем не менее безо всяких причин мы оба чувствовали настойчивое желание выкарабкаться из ссоры. Я пытался показать, где ей изменила логика, но она не понимала — лишь упорно продолжала в том же духе, пока совершенно не запуталась. Если уж говорить начистоту, я начинал подумывать, не стоит ли схватить ее за плечи и как следует встряхнуть, пока она не поймет справедливость моих доводов. Но, как говорится, буря прошла, и на эти старые деревья снизошла странная интимность.
— Я его не люблю, — продолжала девушка, — и никогда не любила. Между прочим, он никогда меня не поддерживал… деньгами, — с гордостью заявила она. — У меня собственная вилла в Версале… Кстати, почему бы вам не прийти ко мне сегодня вечером? Мы бы поужинали вдвоем…
Мы принялись обсуждать это предложение, потому что оба не сразу поняли, как это было бы хорошо. |