– Я видел тебя! (Она затрепетала от бешенства, услышав это "ты".) Видел с такой ясностью, с какой никогда, быть может, на грешной земле не являлись человеческому взору создания, подобные тебе! Я видел тебя так, что, при всей твоей хитрости, ты не ускользнешь теперь от меня. Уж не вообразила ли ты, что грех твой пугает меня? Не думай, что оскорбляешь Бога более, чем оскорбляют его обыкновенные скоты. В своем уме ты лелеяла лишь мнимые злодейства, подобно тому как утроба твоя могла носить лишь плод свой. Ищи, разрой скверны твои! Порок, коим кичишься, давно смердит там, и сердце твое преисполнилось омерзения во все дни твои. Твоя природа наделила тебя одними праздными мечтаниями, и они развеялись прахом. Ты веришь, что убила человека… Бедная девочка! Ты просто избавила его от тебя самой. Ты собственными руками уничтожила единственную возможность твоего омерзительного освобождения. А несколько недель спустя ты пресмыкалась у ног человека, который не стоил того. Он ткнул тебя лицом в грязь. Ты его презираешь, он же ненавидит тебя. Но ты в его руках.
– Я… в его… руках… – с трудом вымолвила Мушетта.
Ужас и бешенство ее были таковы, что на поразительно подвижном, а теперь словно застывшем лице ее отобразилось какое-то зловещее спокойствие.
– Нет, я могу освободиться, я знаю, – проговорила она наконец. – Стоит мне только захотеть. Меня сочли безумной, но я ничего не сделала, чтобы разубедить их. Я ждала, когда буду готова, вот и все.
Он так нажал рукой на ее плечо, что она покачнулась.
– Ты никогда не будешь готова. Лишь непотребство свое таишь ты от Бога, грязь, которой сочится твоя душа. Дьявол! Ты думаешь, что свободна? Лишь в Боге ты обрела бы свободу. Твоя жизнь…
Он глубоко вздохнул, словно борец, готовящийся к схватке, в глазах его снова сверкнул свет сверхчеловеческого прозрения, но теперь в них не было жалости. Итак, он снова обрел свой грозный дар, отвоевав его в сражении, ценой безумного порыва. Он был готов свершить насилие, восстать против самого неба. Милость божия стала зрима его смертным очам, ибо видел отныне перед собой единого врага, затаившегося в своей жертве. И на бледное, словно съежившееся от страха лицо Мушетты легла печать сего прозрения, чей ужасающий свет вспыхивал поочередно в их слившихся взорах.
– Твоя жизнь есть точное повторение других жизней. Жизнь, прожитая на брюхе, когда люди видят не дальше края корыта, из которого жрет зерно их скот. Да! В каждом твоем деянии угадывается один из тех скупых, похотливых и лживых трусов, кто породил тебя на свет. Я вижу их, Господь сподобил меня видеть. Говорю тебе, я видел тебя в них и их в тебе. О, сколь тесно и опасно пространство жизни нашей в юдоли сей! Сколь узок путь наш!
И далее он держал речи еще более необычные, понизив голос и с кротостью великою.
Как передать их здесь? То была все та же повесть о Мушетте, чудесным образом переплетшаяся со сказом о других, давно забытых, а может быть, оставшихся совсем безвестными людях. Еще прежде, чем Мушетта поняла, сердце ее сжалось, словно она проваливалась куда-то, и еще она чувствовала робость, какую испытывает даже самый отчаянный человек, стоя на пороге огромной таинственной обители. Потом ее слуха коснулись уже слышанные, знакомые либо что-то неясно, но настойчиво напоминавшие ей имена; множась и множась, они озаряли друг друга, так что, наконец, стала обозначаться самая суть повести: будничные, ничем не примечательные события повседневной жизни, обросшие извечной злобой людской – словно каменья, облепленные присохшей грязью, скучные тайны, скучная ложь, скучные изветы порочных уст, скучные приключения, вспыхивающие вдруг в памяти от произнесенного имени, словно в свете маяка, чтобы тотчас кануть во тьму, где разум бессилен что-либо различить, но в которой некий благоговейный ужас помогал угадывать сонмы бессмысленно копошащихся человеческих существ. |