Она плакала, прислонясь к стене, пряча лицо в ладонях. Он стал перед ней на колени.
— Вероника, — начал он, — это все из-за меня. Слушай и не перебивай. Если ты останешься со мной до осени, ты погибнешь! Я не могу сказать тебе больше, мне не дозволено, но, поверь мне, на самом деле ты вовсе не постарела! Как только я уйду из твоей жизни, к тебе вернется и молодость, и красота…
Вероника в ужасе нашла его руку, сжала в своих и покрыла поцелуями.
— Не бросай меня, — шептала она.
— Выслушай, умоляю, и не перебивай. Мне было суждено потерять все, что я любил. Но я предпочитаю лучше потерять тебя молодой и красивой, какой ты была и какой снова станешь без меня, чем видеть, как ты угасаешь у меня на руках… Послушай меня! Я уеду, и если через три-четыре месяца после моего отъезда ты не станешь снова такой, какой была этой осенью, я вернусь. Вернусь, как только получу от тебя телеграмму. Прошу тебя об одном: выжди три-четыре месяца вдали от меня…
На другой день в длинном письме он объяснил ей, почему больше не имеет права быть с ней. Вероника дала наконец себя уговорить, и в целях эксперимента они решили разъехаться: она проведет первые недели в монастыре, в доме для гостей, а он самолетом отправится в Женеву.
Через три месяца он получил телеграмму: «Ты был прав. Буду любить тебя всю жизнь. Вероника». — «Ты еще будешь счастлива. Прощай». На той же неделе он уехал в Ирландию.
Сбрив свои пшеничные усы и зачесав назад волосы, которые раньше, падая на лоб, придавали ему сходство с поэтами заката романтизма, он мог больше не опасаться быть узнанным. Впрочем, по возвращении с Мальты он сменил круг знакомств и водился теперь главным образом с лингвистами и литературными критиками. Иногда в разговоре заходила речь о казусе «Вероника-Рупини». По вопросам, которые он задавал, все скоро понимали, как плохо и неверно он информирован. Летом 1956-го он согласился участвовать в издании документального альбома, посвященного Джеймсу Джойсу. Согласился, потому что это давало ему возможность поехать в Дублин, один из немногих городов, куда его тянуло. С тех пор он стал наезжать в Дублин каждый год — под Рождество или в начале лета.
В пятый свой приезд, в июне 1960-го, он встретил Коломбана. Произошло это как-то вечером, когда он случайно забрел в один маленький паб на задворках улицы О'Коннелл. Только он вошел, какой-то человек бросился к нему, схватил его руку обеими руками и с чувством пожал. Потом пригласил за свой столик.
— Я вас давно поджидаю! — Восклицание прозвучало патетически, почти театрально. — Уже в пятый раз нарочно захожу сюда, чтобы вас встретить…
Человек был без возраста, конопатый, с большой лысиной и остатками выцветших волос — по контрасту с медно-красными бакенбардами.
— Если я скажу, что я вас знаю, что мне известно, кто вы такой, вы мне не поверите. Так что я промолчу. Но поскольку я тоже, вполне вероятно, обречен дожить до ста лет, хочу задать вам только один вопрос «Как нам быть с Временем?» Внесу ясность незамедлительно…
Он выдержал этот натиск молча, с улыбкой. Коломбан неожиданно встал из-за стола и со словами: «Нет, лучше спросить Стивена» — направился к стойке, откуда привел тощего, неряшливо одетого паренька. Паренек робко пожал ему руку и, присев на стул напротив, начал, четко выговаривая слова:
— Простите Коломбану его маленькие чудачества. Он, видимо, считает, что у меня лучше дикция, и поэтому поручает мне произнесение этой фразы: «Как нам быть со Временем?» Он пришел к выводу, что в ней заключена вся двойственность человеческой природы. С одной стороны, люди — все до единого! — хотят жить долго, хотят перевалить за столетний рубеж; но в огромном своем большинстве, как только им исполняется шестьдесят — шестьдесят пять и они выходят на пенсию, то есть получают свободу делать, что им угодно, они начинают скучать: обнаруживают, что им некуда девать свободное время. |