Вот почему они бегут от небесного света и обращаются к своему, более грубому свету, который является как бы светом от раскаленных углей…»
Развязка рассказа в смысловом отношении рифмуется с финалом набоковского «Приглашения на казнь», когда декорации кошмара расползаются и Цинцинат выходит на свет. Герои «Пелерины», как бы ни были они слабы, боязливы, даже безбожны, все же оборачиваются к небесам. И небо отвечает им. Так Егор-Георгий-Змееборец, вспомнив о кресте и железе, вступает в мучительное единоборство с нечистью и побеждает ее, видя, как рушатся и горят «заставы сновиденья». Так в рассказе «Иван» солдаты, потерявшиеся во времени (или во вневременных измерениях?), справляются с обволакивающим их мороком и по светозарному мосту переходят в мир блаженства. Так, в отличие, скажем, от персонажей Кафки, обреченных вечно блуждать в лабиринте между пустым небом и отчаявшейся землей, Пантелимону мерещится проблеск надежды. И даже агент секуритате Пантази скрывается за кулисы, «слегка запрокинув голову, как будто его только что коснулось благоухание лип». «Пелерина» — самое, если можно так выразиться, идиллическое произведение «румынского» цикла. В нем нет ни смертей, ни арестов (разве что за сценой), ни внезапного и устрашающего вторжения в сиюминутную действительность инобытийных сил. Это своего рода детектив с мистической подоплекой и тщательно прописанным инфернально-бытовым фоном. Суховатые, шуршащие и перешептывающиеся интонации «Пелерины», ее нарочито казенный раскрой и настрой — все это звучит как сдержанная прелюдия к сумрачным и грозовым мотивам последующих рассказов: «Les trois Graces» (1977), «Без юности юность» (1977), «Даян» (1980).
Хотя прозаические шедевры Элиаде разрабатывают общую для них совокупность образов и символов, все же можно сказать, что одна из тем в каждой вещи доминирует. Это тема очистительного йогического пламени в «Загадке доктора Хонигбергера», тема противостояния солнечного и лунного первоэлементов в «Майтрейи», «лунная метафизика» и мотивы иерофании в «Змее», образы промежуточного между бытием и инобытием состояния (они, кстати сказать, подробно описываются в «Бардо тодол», тибетской Книге мертвых) в новеллах «У цыганок» и «Иван». «Les trois Graces» посвящены совершенно неожиданной и парадоксальной даже для Элиаде теме взаимосвязи грехопадения, бессмертия и… проблемы злокачественных опухолей. Хотя, пишет автор, «смерть есть полное раскрытие тех лучших способностей, которыми мы были наделены, сведение их воедино», а предшествующая ей болезнь — это «физиологический процесс утративший целесообразность, „созидание“ в беспамятстве и наугад, без цели, без порядка, без программы», «хаотическое творчество», творчество, потерявшее меру, но «сказочная юность без старости», которую праотец Адам и праматерь Ева утратили в результате первородного греха, в продолжение всей истории рода человеческого была тайной мечтой и целью магико-физиологической практики даосов и каббалистов, йогинов и тантристов. Возврат к эдемскому, адамическому состоянию — вот ради чего европейские алхимики разрабатывали рецепты питьевого золота, а их китайские собратья писали об эликсире бессмертия, образовании бессмертного зародыша и трех киноварных полях, где выплавляется золотая пилюля и взращивается золотой цветок — символы и средства слияния с пустотой, превращение в бессмертного.
Однако, если китайские мудрецы считали, что если «вы решили добиться бессмертия, вы должны быстро уничтожить все болезни, дремлющие в теле», то Элиаде, великий знаток мистических учений (его перу принадлежат такие трактаты, как «Йога. Бессмертие и свобода», «Кузнецы и алхимики», «Патанджали и йога»), в своих «Les trois Graces» предлагает совсем иную постановку вопроса: Адам и Ева, будучи в раю, периодически регенерировались, т. |